было смотреть на эти такие мирные, неторопливо-спокойные и белоснежные когда-то пароходы, замаскированные теперь чужой для них, неестественно мрачной краской и увядшими ветками деревьев. Страшно было смотреть, как по трапу на берег несли, несли и несли носилки. Не было обычных пассажиров на тех пароходах, были раненые и умирающие.
А окраинная улица, на которой жила Фаля, такая тихая и уютная до войны, была теперь расширена, утрамбована, тротуары срыты почти до самых домов — на тот случай, если пойдут по этой улице, ведущей к реке и превращенной теперь в широкую дорогу, пехота и танки. Но куда пойдут? От реки — и, значит, в наступление. Или к реке?..
Страшно ударило наверху — так, что вздрогнули земляные стены пещеры-убежища, и из щелей между досок, которые они вроде бы так хорошо заделали, на головы и на плечи хлынула земля. Все маленькие снова разом, дружно заплакали.
— Вот уж это она! — сказал дед Васильев. — Это уж не зенитка наша родимая, это уж она, рядышком где-то.
— Может, на судоремонтный?
— Да нет, это он в мост целится. Да не рассчитал небось.
— Не дай-то бог, если в мост! Как же тогда?
Железнодорожный мост через реку, лежавший там, вдалеке, южнее города, в ясную погоду иногда был виден с горы, в которую упиралась их улица. Как же он теперь там, такой четкий в лунном свете, такой открытый над огромной рекой? Почти живой!
Фаля устала сидеть на жестком деревянном бауле, в котором хранился весь их продовольственный запас — кусок тяжелого сырого хлеба и пакетик яичного порошка, полученный позавчера по мясным талонам. Спину холодила ледяная земляная стена пещеры, стыли ноги. А там, наверху, стояла такая теплая летняя ночь… Наверно, именно это мучительное ощущение холода все время и возвращало ее память в ту прошедшую зиму. А ей не хотелось вспоминать о ней еще и потому, что воспоминания эти невольно заставляли думать и о той зиме, что надвигалась на них. Предстоящая зима ее страшила, обещая быть еще тяжелее той, первой военной зимы. И фронт совсем близко.
Еще в ноябре, чтобы сэкономить тепло, они перебрались жить в самую маленькую комнату, в спальню, и вода в водопроводной трубе на кухне сразу замерзла. А потом и весь дом остался без воды — где-то от сильных морозов полопались трубы. Фаля ставила на санки ведро и шла за водой далеко, в гору, к Фильтру. На обратном пути санки, катящиеся вниз по обледенелой дороге, под гору, грозили вот-вот опрокинуться. И опрокидывались. И вода выливалась на прохудившиеся Фалины валенки, а просушить их было негде — так мало тепла было в доме. И на следующий день она шла в школу в сырых валенках. Ноги леденели, и чулки в валенках сбивались ледяным комком.
— Не ходи в школу! — упрашивала ее в такие дни мать. — Не ходи, Фалечка!
Но Фалечка шла. Потому что в школе каждый день выдавали по четвертинке крошечной белой булки, двадцать пять граммов белого хлеба. Да и дома было ничуть не теплее, чем в школе. Маленькая железная печка, которую им привез с завода дед Васильев и которую они топили угольной пылью, давала так мало тепла!
Печка эта на двух широких разлапистых ножках напоминала ей Железного Дровосека из сказки о Волшебнике Изумрудного города. Только Дровосек был без головы, словно и его задела война, не имевшая вроде бы к нему, такому сказочному и далекому от человеческой жизни, никакого отношения. Хотя почему же не имела? Вот убила же она разом все Фалины сказки. Театр убила. Убила все ее любимые песни.
В госпитале, что разместился теперь в их бывшей школе, на концерте для раненых она пела уже совсем другую песню:
Село с рассветом вышло из тумана, и в туман этот навсегда, насовсем уходило Фалино детство — в тот далекий мглистый туман, где на виселице раскачивалось мертвое тело девушки, которую все сначала звали Таней.
А у матери теперь все время были холодные руки. Мать была больна. Фаля это знала. Но в холоде этом ей чудилось нечто большее, чем болезнь. Это была сама смерть. Смерть отца, смерть раненых, которых везли на пароходах в их город, смерть той девушки на виселице, смерть света на земле. Может быть, и смерть Валентина тоже? Вот и от него нет никаких вестей, как и от отца, перед тем как пришло извещение о его гибели.
Валентина с матерью и маленькой сестренкой еще прошлым летом эвакуировали из юго-западного пограничного городка, в котором служил его отец, на Волгу, в тот город, откуда теперь приходили пароходы с ранеными. Дед Васильев ждал Валентина всю осень, всю зиму, всю весну, а вот теперь и лето подходит к концу. И письма приходить перестали. И линия фронта вплотную приблизилась к тому городу в низовьях. Все у них в доме беспокоились о Валентине, а дед Васильев говорил о нем так, словно именно он, этот тринадцатилетний мальчик, глава семьи. Но может быть, он и был прав. Ведь отец Валентина, защищая тот юго-западный городок, остался там… И Валентин теперь в семье за старшего, ведь на руках у него мать («такая молоденькая, такая беспомощная», говорил о ней дед Васильев) и маленькая сестренка.
Валентин и к Фале относился почти так же, как к этой совсем крошечной еще девочке — чуть снисходительно, ласково, как к младшей. Может быть, потому и считали его все таким воспитанным и вежливым. А он просто был добрым. «Был», — ужаснулась она этому пришедшему к ней слову. Почему «был»?..
Но ведь действительно все было. И небо ослепительное — было. И отец — был. И Фалино детство — было. И свет на земле — был. Все было, и ничего теперь нет. Село с рассветом вышло из тумана…
Кажется, Фаля задремала, потому что не сразу расслышала то слово, которое кто-то очень громким и очень радостным голосом произнес над самым ее ухом. «У кого-то большая радость», — удивленно подумала Фаля. Уж очень радостным был голос.
— Отбой, Фалечка! Отбой!
Лето стояло жаркое, без дождей и гроз. Жестокое небо словно нарочно открывало себя для немецких самолетов, не давая прорваться к себе ни тучам, ни облакам. Даже туманов не было.
Теперь они и днем прилетали. И это было особенно страшно, потому что днем было солнце, так хорошо освещавшее город. Ночью, без света, было лучше, спокойнее.
Сводки Совинформбюро не приносили ничего хорошего. Оставили Крым, оставили Керчь, снова оставили Ростов. Фронт южнее города давал себя знать все беспощаднее, все жестче. На городском кладбище в общих могилах хоронили умерших в госпиталях и говорили про них — убитые. И Фаля знала, что мать ее болеет потому, что и ее убивает война.
От Валентина вестей по-прежнему не было, и дед Васильев ходил похудевший, мрачный, молчаливый. Теперь его редко можно было увидеть дома, он сутками не уходил с завода, и все знали, хоть и не говорили друг другу об этом, что завод, на котором он работает, носящий такое вроде бы мирное название, выпускает боевые самолеты и что именно к этому заводу стараются прорваться немецкие «юнкерсы».
А матери становилось все хуже и хуже… «Что же будет?» — с отчаянием думала Фаля. И еще она думала о том, что ей, Фале, не на кого опереться в этой своей беде. Она старшая. Старшая в семье, как и