шляпка с большими полями и темные очки, вряд ли кто-нибудь узнает, если попадется навстречу. А впрочем, пусть узнают, мало ли кого я могу здесь поджидать. Ровно в пятнадцать минут первого (как и было условлено по телефону) на ступеньках главного корпуса появляется он — недавний кандидат в президенты — в белых шортах и желтой майке, загоревший и совсем непохожий на себя московского. За ним движется здоровый детина с полотенцем на плече. Я издали машу рукой: вот, мол, я, здесь.
— А вы загорели, — говорю я ему, когда он подходит.
— Да, есть немного.
Лицо у него угрюмое, кажется, что человеку не хочется ни с кем видеться, говорить. Я начинаю жалеть, что позвонила и приехала. Некоторое время мы идем по широкой кипарисовой аллее молча.
— Ну как вам тут отдыхается? — спрашиваю я, чтобы не молчать.
Он говорит, что ничего, играет в волейбол, много плавает, по вечерам ходит на дискотеку, в общем, все нормально. Присутствие детины за спиной меня раздражает.
— Это ваш охранник?
— Да. Саша, иди погуляй, потом подойдешь.
Мы сворачиваем на тропинку и чуть углубляемся в рощу, и сразу становится не видно ни корпусов санатория, ни отдыхающих. Где-то здесь должна быть деревянная беседка. Вот и она, но там уже сидит девочка с книжкой. Он с минуту стоит и смотрит на девочку, будто раздумывая, попросить ее уйти или не надо, потом молча разворачивается и идет в другую сторону. Походка у него тяжелая.
— Тут еще где-то столик должен быть и пеньки, — говорю я, чувствуя себя виноватой.
— Да, конечно, сейчас найдем.
Весной мы встречались с ним в Москве. Это был совсем другой человек — уверенный в себе, весь какой-то напружиненный, как перед прыжком. Тогда казалось: все идет к тому, что он победит.
Пеньки засыпаны сухими сосновыми иголками, он снимает кепку-козырек и сметает ею с пеньков. Мне хочется сказать ему что-нибудь простое, доброе, ведь я первый раз вижу его после выборов, но не знаю, с чего начать.
— А что бы вы сделали сейчас на моем месте? — неожиданно спрашивает он.
— Не знаю, — говорю я честно.
Тогда, в Москве, он смог уделить мне какой-то час (стоило лететь за тысячу километров!). Был самый пик кампании, все расписано по минутам, его помощники втиснули меня между съездом молодежи и митингом на подмосковном заводе. Он спешил, говорил накатанными, отшлифованными сотнями встреч фразами. С любого моего вопроса через минуту съезжал на свои, наезженные рельсы. В какой-то момент я перестала его слушать, благо, диктофон исправно крутил пленку, и стала просто разглядывать — оказалось, глаза совсем голубые, а нос не такой уж курносый, обычный нос, улыбка неожиданно застенчивая, а вот ростом чуть ниже, чем кажется по телевизору.
В дверь все время заглядывали помощники, то один, то другой, наконец он сказал:
— Вы уж меня извините, мне пора ехать, остальное вы как-нибудь сами сформулируете, у вас хорошо получается.
В общем, я ушла тогда недовольная им и собой, главное — собой, значит, не смогла раскрутить, как надо, стеснялась перебить, повторить вопрос, настоять на своем, а время пролетело так быстро! В длинных холлах парламентского здания легко заблудиться, но спешить было уже некуда, и я медленно шла, глядя по сторонам и читая солидные таблички с выпуклыми металлическими буквами фамилий, похожими на типографские литеры, только большие. Из мужского туалета выскочил и чуть не сбил меня с ног известный депутат-демократ, завсегдатай телеэкранов. Странно, но больше ни одной знакомой физиономии на глаза не попалось, по этажам сновали какие-то люди, и я удивилась тому, сколько здесь толчется посторонних.
Того, что задумывала, когда летела в Москву, конечно, не вышло. Вышла какая-то вязкая, скучновато-мудреная полубеседа, полуочерк. Самый неудачный из моих материалов о претендентах на президентский пост. Семин сказал по телефону: «Лучше бы ты не приезжала. Когда ты сидишь там, у себя дома, у тебя лучше получается, наверное, на расстоянии все-таки виднее».
Зато в тот приезд я повидала Асю Асатурову. Она по-прежнему работает в женском журнале, который называется теперь «Барышня», в редакции Асю ценят за редкое трудолюбие: она одна способна забить материалами половину журнала, и как раз в это время решался вопрос о назначении ее редактором одного из приложений. Ася была вся замотанная, сдавала строчки в очередной номер, уже сентябрьский, хотя на дворе был только июнь.
— Не представляю, — сказала я, — как это можно? А если через три месяца все изменится? Вы же сейчас не можете знать, что будет в сентябре, о чем же вы пишете?
— Я сама долго не могла к этому привыкнуть после газеты, — сказала Ася. — У нас же все с колес шло, а тут — не спеша, загодя. Потом привыкла. Ты знаешь, ничего страшного — мы о политике не пишем, мы пишем о семье, о домашнем хозяйстве, о любви. Это вечное, это от политики не зависит.
— В России все от политики зависит, — возразила я, — даже любовь.
Тут у нас с Асей начался долгий, так ни к чему и не приведший спор. Ася придерживается принципа «чума на оба ваши дома», не жалуя ни левых, ни правых. Но к левым она, пожалуй, чуть более нетерпима. Когда я рассказала ей, зачем приехала, с кем встречалась и какой материал собираюсь писать, она покривилась:
— Неужели ты действительно хочешь, чтобы этот человек стал президентом?
— А неужели ты хочешь, чтобы президентом остался тот человек?
Она назвала третью фамилию, которая была в это лето на языке у столичной творческой интеллигенции. Все прекрасно понимают, и Ася в том числе, что ему никогда не выиграть выборы, но болея и голосуя за него — такого умного, интеллигентного, симпатичного и кудрявого, они как бы оправдываются в собственных глазах: вот мы какие хорошие, высоконравственные, мы не голосуем за плохого президента, стрелявшего в парламент, и за его главного соперника тоже не голосуем, потому что он еще хуже, он потом станет всех на столбах вешать, а мы вот за кудрявенького.
— Знаешь, — сказала Ася, — мне все-таки теперешняя жизнь, несмотря ни на что, больше нравится, и я не хочу возвращения к старому.
— Чем она тебе нравится?
— Хотя бы тем, что можно свободно ездить за границу, я ведь тогда так и не съездила ни разу. Теперь только сподобилась. Тем, что можно купить все, что хочешь, а вспомни, как мы с тобой вставали в 5 утра и бежали на угол занимать очередь за мясом, в 7 откроют — и мы будем первые, и может, нам достанется хороший кусочек, не одни кости, забыла? Да одним тем, что я, пусть в сорок лет, но прочла, наконец, того же Набокова и посмотрела Тарковского — одним этим мне теперешняя жизнь нравится больше. Мне нравится свобода, понимаешь?
— Мне тоже больше нравится свобода, — сказала я. — Но знаешь… У наших соседей по дому мальчика убили в Чечне — ровесник моему Димочке, только я Димочку не пустила в армию, учиться заставила, а они не смогли, и вот потеряли. Так я тебе скажу: если бы мне предложили выбрать одно из двух — или этот мальчик останется жив, но я никогда в жизни не прочту Набокова, или… — я бы выбрала мальчика. А ты?
— А я бы предпочла, чтобы и мальчик был жив, и Набокова издавали, тем более что уж он-то в наших разборках никак не виноват.
— Хорошо бы так! Да почему-то не получается. Если нам с тобой нужна свобода, чтобы читать Набокова, а кому-то другому, чтобы свободно ходить в церковь, то обязательно найдется и кто-то третий, кому хочется свободно убивать.
— Нет, Соня, ну что ты из меня дуру делаешь! Это все и мне, естественно, не нравится, но возвращаться назад я тоже не хочу.
— Да кто тебя назад зовет? Вернуть ничего уже нельзя. Вопрос в том, что дальше. Дальше — что?
— Ну, этого, по-моему, сейчас никто не знает. Все идет, как идет.
— То-то и оно, — сказала я. — И от этого мне иногда становится страшно…
— Страшно — что?
— Страшно жить. Страшно перейти за эту черту, за эту цифру магическую — 2000 год. Что там будет,