Большевики приняли эти концентрационные лагеря для интеллигенции. Не разогнали их.
Без этого интеллигенция выродилась бы и исхалтурилась начисто. Большевики же получили бы тогда тех, которые не умерли, – прохвостов, но в полную собственность.
Таким образом, Горький был идеологически не прав, а практически полезен.
У него манера связывать энергичных людей в связки – выделять левитов. Последней из этих связок перед его отъездом были Серапионовы братья. У него легкая рука на людей.
В человечество Горький не верит совершенно.
Людей Горький любит не всех, а тех, кто хорошо пишет или хорошо работает…
Нет, не пишется и не спится мне.
И белая ночь видна из окна, и заря над озимями.
А колокольчики лошадей, выпущенных в лес на ночь, звенят.
То-ло-нен… то-ло-нен…
Толонен – фамилия соседнего финна.
Нет, не пишется и не спится мне.
И белая ночь видна из окна, и заря над озимями.
И в Петербурге дежурит в небе богиня цитат, Адмиралтейская игла.
А из окна Дома искусств видит моя жена зеленые тополя и зарю за куполом Казанского собора.
А тут Толонен…
Не быть мне счастливым.
Не скоро сяду я пить в своей комнате за каменным столом чай с сахаром из стаканов без блюдцев, в кругу друзей и не скоро увижу кружки от стаканов на столе.
И не придут ко мне Борис Эйхенбаум и Юрий Тынянов, и не станут говорить о том, что такое «ритмико- синтаксические фигуры».
Комната плывет одна, как «Плот Медузы», а мы ищем доминанту искусства, и кто-то сейчас тронется вперед своей мыслью, странно тряхнув головой.
Люся говорит тогда, что «он отжевал мундштук»; это потому, что такое движение головой и ртом делает верховая лошадь, трогаясь.
О, кружки от стаканов на каменном столе!
И дым из труб наших времянок! Наши комнаты были полны дымом отечества.
Милый Люсин 1921 год!
Спишь под одеялом и тигром, тигра купили в советском магазине, он беглый из какой-нибудь квартиры. Голову у него мы отрезали.
А Всеволод Иванов купил белого медведя и сделал себе шубу на синем сукне: 25 фунтов, шить приходилось чуть ли не Адмиралтейской иглой.
Спишь под тигром.
Люся встала и затапливает печку документами из Центрального банка. Из длинной трубы, как из ноздрей курильщика, подымаются тоненькие гадины дыма.
Встаешь, вступаешь в валенки и лезешь на лестницу замазывать дырки.
Каждый день. Лестницу из комнаты не выносишь.
А печника не дозовешься. Он в городе самый нужный человек. Город отепляется. Все решили жить. – Слонимскому все не можем поставить печку.
Он ухаживает за печником. Тот его Мишей зовет, весь Дом зовет Слонимского Мишей. И хвалят его за то, что он выпьет (Слонимский), а не пьян.
А печки нет. И у Ахматовой в квартире мраморный камин.
Встаю на колени перед печкой и раскрываю топором полена.
Хорошо жить и мордой ощущать дорогу жизни.
Сладок последний кусок сахара. Отдельно завернутый в бумажку.
Хороша любовь.
А за стенами пропасть, и автомобили, и вьюга зимой.
А мы плывем своим плотом.
И как последняя искра в пепле, нет, не в пепле, как темное каменноугольное пламя.
А тут То-ло-нен. Одно слово – Финляндия.
Земля вся распахана, и все почти благополучно.
Визы, мир: изгороди, границы, русские дачи на боку и большевики – большевиков – большевикам – большевиками полны газеты.
Это они выдавились сюда из России.
Итак, мы видим, что Горький сделан из недоверчивости, набожности и иронии, для цемента.
Ирония в жизни, как красноречие в истории литературы, может все связывать.
Это заменяет трагедию.
Но у Горького все это не на земле, а поставлено высоко, хотя от этого и не увеличено.
Это как карточная игра офицеров-наблюдателей на дне корзины наблюдательного шара; 1600 метров.
А Горький очень большой писатель. Все эти иностранцы Ролланы и Барбюсы и раздвижной Анатоль Франс с иронией букиниста не знают, какого великого современника они могли бы иметь.
В основе, в высоте своей Горький очень большой, почти никому не известный писатель с большой писательской культурой.
О Коганах и Михайловских. Это заглавие статьи.
У женатых людей есть мысли, которые они думали при жене, передумали и не сказали ей ничего.
А потом удивляешься, когда она не знает того, что тебе дорого.
А про самое очевидное не говоришь.
Сейчас я живу в Райволе (Финляндия).
Здесь жили дачниками, теперь же, оказалось, нужно жить всерьез. Вышло не хорошо и не умело.
Читать мне нечего, читаю старые журналы за последние 20 лет.
Как странно, они заменяли историю русской литературы историей русского либерализма.
А Пыпин относил историю литературы к истории этнографии{114}.
И жили они, Белинские, Добролюбовы, Зайцевы, Михайловские, Скабичевские, Овсянико-Куликовские, Несторы Котляревские, Коганы, Фричи.
И зажили русскую литературу.
Они как люди, которые пришли смотреть на цветок и для удобства на него сели.
Пушкин, Толстой прошли в русской литературе вне сознания, а если бы осознали их, то не пропустили.
Ведь недаром А. Ф. Кони говорит, что Пушкин дорог нам тем, что предсказал суд присяжных.
Культа мастерства в России не было, и Россия, как тяжелая, толстая кормилица, заспала Горького.
Только в последних вещах, особенно в книге о Толстом, Горький сумел написать не для Михайловского.
Толстой, мастер и человек со своей обидой на женщин, Толстой, который совсем не должен быть святым, в первый раз написан.
Да будут прокляты книжки биографий Павленкова{115}, все эти образки с одинаковыми нимбами.
Все хороши, все добродетельны.
Проклятые посредственности, акционерные общества по нивелировке людей.
Я думаю, что в Доме ученых мы съели очень большого писателя. Это русский героизм – лечь в канаву, чтобы через нее могло бы пройти орудие.
Но психология Горького не психология мастера, не психология сапожника, не психология бондаря.
Он живет не тем и не в том, что умеет делать. Живет он растерянно.
А люди вокруг него!
Вернемся к 1920 году.
Жили зимой. Было холодно. Жена была далеко. Жен не было. Жили безбрачно. Было холодно. Холод