тогда будет литература.
Из жизни Пушкина только пуля Дантеса, наверно, не была нужна поэту.
Но страх и угнетение нужны.
Странное занятие. Бедный лен.
Эстетическое произведение ведь не организация счастья, а организация произведения. Цитата из Толстого:
«Эстетическое наслаждение есть наслаждение низшего порядка. И потому высшее эстетическое наслаждение оставляет неудовлетворенность. Даже чем выше эстетическое наслаждение, тем большую оно оставляет неудовлетворенность. Все хочется чего-то еще и еще. И без конца. Полное удовлетворение дает только нравственное благо. Тут полное удовлетворение, дальше ничего не хочется и не нужно». Это Лев Толстой.
Он хотел, как хотят многие другие, иной эстетики, разрешающей, полезной.
Ее не было. Но борьба за нее создавала произведения.
Произведения же получались совсем иные. Искусство обрабатывает этику и мировоззрение писателя, освобождаясь от его первоначального задания.
Вещи изменяются, попав в него.
Вот Бабель, который указал мне первый отрывок из Толстого, он – за свободу.
Он очень талантлив.
Я помню покойного Давыдова в какой-то комедии. Он осторожно снимал с головы цилиндр, чтобы не испортить пробора.
Вот так обращается Бабель со своим талантом. Он не плывет в своем произведении.
Изменяйте биографию. Пользуйтесь жизнью. Ломайте себя о колено.
Пускай останется неприкосновенным одно стилистическое хладнокровие.
Нам, теоретикам, нужно знать законы случайного в искусстве.
Случайное – это и есть внеэстетический ряд.
Оно связано не казуально с искусством.
Но искусство живет изменением сырья. Случайностью. Судьбой писателя.
– Зачем ты ушиб себе ногу? – спрашивал Фрейд своего сына.
– Зачем тебе понадобился, дураку, сифилис? – спросил один человек другого.
Мне же судьба нужна, конечно, для «Третьей фабрики».
А сюжетные приемы лежат у меня около дверей, как медная пружина из сожженного дивана. Умялись, не стоят ремонта. <…>
О Пешкове-Горьком
I
Максим Горький равен Алексею Максимовичу Пешкову, человеку, много рассказывавшему свою биографию. Горький – материал своих книг.
Книги Горького – один сплошной роман без сюжета о путешественнике, который имел много встреч.
К Горькому больше приложимы слова Лессинга о писателе, чем к самому Лессингу:
«Поистине я являюсь только мельницей, а не великаном. И вот я стою один на песчаном бугре совершенно вне деревни. Если у меня есть материал, я мелю его, какой бы ветер ни дул в это время. Все 32 ветра – мои друзья. Из всей громадной атмосферы мне нужно только такое пространство, какое необходимо для движения моих крыльев»{188}.
Горький – писатель, плотно связанный со своим временем.
Но времени он противопоставлял бег своих крыльев.
Работая, он убегает.
В Ленинграде, в те годы, когда он кончал быть Питером, Горький сидел в своей квартире одетым в синий китайский халат и туфли на бумажной толстой многослойной подошве.
Сидел на неудобном китайском стуле.
Квартира была большая, на шестом этаже и неудобная.
Из окна сверху должна была быть видна Петропавловская крепость и Нева.
Но закрывали все деревья парка.
Дул ветер революции.
II
Вещи мира были показаны Горькому одна за другой.
Поэтому он очень дорожил ими, как путешественник своими коллекциями.
В мире для Горького мало пустых мест. Везде вещи, и все нужны.
Революция била вещи. Ломала людей.
Людей Горький тоже открывал одного за другим. Ему их было жалко по-хозяйски.
Неприятно было видеть, как разразнивают сервиз или Академию.
Дул ветер, – Горький боялся, что ветер дует из деревни. Деревню он знал, не новую, а ту, которую видел.
Она прошла.
Пришлось мне недавно быть под Лихославлем.
«Это картофельное поле уже город», – сказали мне.
Лихославль был город уже 10 дней.
Многое в современной деревне очень пестро, многое в этой пестроте уже городского цвета.
В Тверской губернии в компании кооператоров, бритых и молодых, я увидел одного. У него была замечательная плотная, льняная и курчавая борода. Звание его – товарищ председатель.
«Какая борода», – сказал я. Мне ответили: «За бороду и держим: в город посылать».
Во времена Горького борода в деревне еще не обросла иронией.
Но и иронии над городом он боялся.
Боялся пугачевщины и того, что многие любят называть стихийностью.
В то же время Горький очень хорошо знает свою страну. Она полна для него деревнями с названиями, людьми с фамилиями и именами с отчествами.
«Нужно разбить пространство на квадраты в шахматном порядке, квадраты А отдать под концессии, квадраты Б…» и т. д. – так говорил, кажется, Троцкий.
Для Горького же в этих квадратах жили люди, которыми он интересовался.
На квартире Горького у Каменноостровского собирались люди из пространства.
Это был Ноев ковчег.
Дом сперва стоял вторым от угла, потом стал угловым: сломали на дрова угловой.
Его ломал какой-то спекулянт. У него была на это своеобразная концессия.
Доламывали мелкобуржуазные мальчишки, особого рода дубинками. Работали опытно.
А Горький вертел крыльями.
Пространством, находящимся вокруг крыльев, была квартира.
Сам Алексей Максимович жил в небольшой и почти нетопленной комнате.
Зубы полоскал дубовой корой от цинги.
Это я к тому, что жил довольно плохо.
В квартире дальше жил Ракитский, по прозвищу Соловей. Художник и антиквар.
Была у него комната в восемь окон. Зима лезла через них с улицы.
Два слона величиной с собаку (пуделя или небольшую овчарку) стояли по бокам арки. У стены был шкаф времен Петра Первого, с нечистыми пузырчатыми стеклами. Кожаная мебель. Ковры с крупным рисунком. Холод под коврами. Картины и железный кораблик с оттененными парусами на шкафу.
Иван Николаевич Ракитский – человек, умеющий ставить вещи по местам. Он не антиквар, но знает употребление вещей. Уважающий быт Горький любил Ракитского как представителя своеобразного цеха.
Не нужно думать, что Горький просто любил людей.
Он вообще не человек, а город, в котором живут разные люди, в разных домах.
Добротой он населен не густо.
Людей он любит по-своему, за что-нибудь. Не даром.