Пивные, в которые мы заходили, пересекая город. В одной – пиво, и зельтерскую – в другой. Сладкий аллаш. Сон на спинке дивана.
Скажи, мы на чем поссорились? Ведь не поссорились.
Птицы держатся за ветку, даже когда спят. Так нужно держаться друг за друга.
Ответь мне – и я тебе отвечу книгой. Как твоя семейная жизнь? Ты знаешь, Рома, семья – это как хорошая, еще крепкая машина, которую мир донашивает, – выбросить жалко, но нет смысла заводить заново.
Она не выходит. В ней и муж и жена должны каждый день покрывать дефициты.
Она заполняет дом. Нужно жить между окнами у стаканчиков с серной кислотой.
Ты, Роман, настоящий. Ты хорошо знаешь чешский язык, хорошо знаешь еще много языков. Наукой ты не торгуешь. Ты ее бережешь.
Ты знаешь мой бред. Я не торгую, я танцую наукой. Суди меня, Рома. Но я не лакомлюсь ею, не ношу ее, как галстук. И я тебя, Ромка, сужу.
Тогда, когда мы встретились на диване у Оси, над диваном были стихи Кузмина. Тогда ты был младше меня, и я уговаривал тебя в новую веру. С инерцией своего веса ты принял ее. Сейчас ты опять академик. Нас мало. Я теряю себя, как меринос теряет свою шерсть на чертополохе.
О, Ромка, боль разбудила меня. Я проснулся.
Тень не хочет протянуть мне руку.
Я лен на стлище. Смотрю в небо и чувствую небо и боль.
А ты гуляешь, Ромка.
Одна девочка двух лет о всех отсутствующих говорила: «гуляет». У нее было две категории: «здесь», «гуляет».
«Папа гуляет, мама гуляет».
Зимой спросили: «А муха где?» – «Муха гуляет».
А муха лежала вверх лапками между рамами.
Мы – несчастливые люди, Роман. Мы лопаемся как шов при перегрузке. Заклепки скрежещут в моем сердце и белеют задранным железом, вырываясь. А ты – имитатор. Ты ведь рыжий, – скажи, зачем тебе быть академиком? Они скучные, у них трехсотлетие. Непрерывные, бессмертные.
Ты пишешь работы, в которых материал сам по себе. Лесной двор, а не постройка.
Нужно искать методы. Найти путь к изучению несвобод разного вида. А ты такой полезный, такой умный, и нет тебя, – и вместо тебя трехсотлетний Винокур.
Второй раз зову домой. За тобой не приеду.
Чепуха, как в бане.
Такое эхо.
Стены возвращают, что сказал минуту тому назад.
Сегодня говорят о свободе искусства.
Сегодня искусство нуждается в материале.
Боится продолжателей. Жаждет разрушения. Инерция искусства, то, что делает его автономным, сегодня ему не нужны.
Черный год, который мы переживаем в литературе. И темная тоска в желтой бане без воды – в столовой Дома Герцена – и та лучше инерции продолжения.
Лен. Это не реклама. Я не служу в Льноцентре. Сейчас меня интересует больше осмол. Подсечка деревьев насмерть. Это способ добывания скипидара.
С точки зрения дерева – это ритуальное убийство.
Так вот, лен.
Лен, если бы он имел голос, кричал при обработке. Его дергают из земли, взяв за голову. С корнем. Сеют его густо, чтобы угнетал себя и рос чахлым и не ветвистым.
Лен нуждается в угнетении. Его дергают. Стелят на полях (в одних местах) или мочат в ямах и речках.
Речки, в которых моют лен, – проклятые – в них нет уже рыбы. Потом лен мнут и треплют.
Я хочу свободы.
Но если я ее получу, то пойду искать несвободы к женщине и к издателю.
Но зазор в два шага, как боксеру для удара, иллюзия выбора, – нужны писателю.
Иллюзия для него достаточно крепкий материал.
Лев Толстой писал Леониду Андрееву: «Думаю, что писать надо, во-первых, только тогда, когда мысль, которую хочется выразить, так неотвязчива, что она до тех пор, пока, как умеешь, не выразишь ее, не отстанет от тебя. Всякие же другие побуждения для писательства, тщеславные и, главное, отвратительные денежные, хотя и присоединяющиеся к главному, потребности выражения, только могут мешать искренности и достоинству писания. Этого надобно очень бояться. Второе, что часто встречается и чем, мне кажется, часто грешны особенно нынешние современные писатели (все декадентство на этом стоит), желание быть особенным, оригинальным, удивить, поразить читателя. Это еще вреднее тех побочных соображений, о которых я говорил в первом. Это исключает простоту. А простота – необходимое условие прекрасного. Простое и безыскусственное может быть нехорошо, но непростое и искусственное не может быть хорошо. Третье: поспешность писания. Она и вредна и, кроме того, есть признак отсутствия истинной потребности выразить свою мысль. Потому что если есть такая истинная потребность, то пишущий не пожалеет никаких трудов, ни времени для того, чтобы довести свою мысль до полной определенности и ясности. Четвертое: желание отвечать вкусам и требованиям большинства читающей публики в данное время. Это особенно вредно и разрушает вперед уже все значение того, что пишется. Значение ведь всякого словесного произведения только в том, что оно не в прямом смысле поучительно как проповедь, но что оно открывает людям нечто новое, неизвестное мне и, большей частью, противоположное тому, что считается несомненным большой публикой».
Здесь говорится как будто о свободе.
Но здесь на самом деле говорится не о свободе, а о законе противоречия.
Декаденты боролись в своем материале.
Толстой выбрал другой материал.
Его идеология, его толстовство – художественное построение, создание противоположностей тому, чем думает время.
Мы сейчас на Толстого не обижаемся, а для Салтыкова-Щедрина «Анна Каренина» – роман из быта мочеполовых органов.
Вне толстовства писать в этом материале он бы не мог.
Простота Толстого, как это ясно видно в «Казаках», негативная и от искусства. От черкесов с кинжалами. От Пушкина, Лермонтова, Марлинского.
Поют так в деревне. Пели так. Сейчас предлагают петь о том, что все на месте или что хоть место есть, на которое все можно поставить.
Этого у нас в искусстве сделать нельзя.
Это не значит опять, что нам нужна свобода искусства. Лев Толстой не написал бы «Войны и мира», если бы не был артиллеристом. Он там внутри своего дома двигался по другим линиям. Не внося случайного в произведения, рождаясь только от другого, не скрещиваясь с внеэстетическим фактом, нельзя создать ничего.
Есть два пути сейчас. Уйти, окопаться, зарабатывать деньги не литературой и дома писать для себя.
Есть путь – пойти описывать жизнь и добросовестно искать нового быта и правильного мировоззрения.
Третьего пути нет. Вот по нему и надо идти. Художник не должен идти по трамвайным линиям.
Путь третий – работать в газетах, в журналах, ежедневно, не беречь себя, а беречь работу, изменяться, скрещиваться с материалом, снова изменяться, скрещиваться с материалом, снова обрабатывать его, и