позабытый роман Полевого – тоже отводила ее из сферы внимания наших, обычно очень внимательных, литературоведов.
Я цитирую статью по полному собранию сочинений Марлинского. (С.П.Б., 1840.)
Бестужев рассказывает о том, как в то время, когда большие и малые владельцы тормошили друг друга, «возникла и крепла в Европе совершенно незнаемая в древности стихия гражданственности, стихия, которая впоследствии поглотила все прочие, – я говорю о мещанстве».
«Она дала купцов, ремесленников, ученых… переодела в пеструю куртку странствующего комедианта, но всего важнее: она дала жизнь писателю всех родов, поэтам всех величин, авторам по нужде и по наряду, по ошибке и по вдохновению.
Изобретение пороха и книгопечатания добило старинное дворянство. Первое ядро, прожужжавшее в рядах рыцарей, сказало им: опасность равна для вас и для вассалов ваших. Первый печатный лист был уже прокламация победы просвещенных разночинцев над невеждами-дворянчиками. Латы распались в прах» (том 11, стр. 266).
Вещь Марлинского была напечатана и, конечно, была известна Пушкину. В ней есть все сюжетное задание «Сцен из рыцарских времен». Прежде всего названы противники – дворянство и мещанство, буржуазия, как объясняет Марлинский в скобках. Потом названы действующие лица – поэт и изобретатель, дано столкновение, описано ядро, которое разбивает латы рыцаря. У Пушкина пуля пробивает доспехи, но для орудий того времени эта разница меньше, чем для современного оружия. Сцена столкновения вассалов под предводительством буржуа с рыцарями дана Пушкиным для того, чтобы победа над латами была потом ощутима.
Книгопечатание у Пушкина является совершенно неожиданно. Если не знать статью Бестужева- Марлинского, то фраза «изобретение книгопечатания – своего рода артиллерии» непонятна.
Для Пушкина, может быть, сыграла роль концепция Бестужева. У Бестужева после победы пороха романтизм торжествует над посредственностью.
«С тех пор пророческий мистицизм, восточная роскошь описаний, иносказания и торжественность языка завладели всею поэзиею: мир библии ожил под кистью Рафаэля, под пером Мильтона, отразился во всем и везде. Можно сказать: с той поры не переставала явная борьба двух начал политических, принявших на себя сперва красу религиозного фанатизма, а потом литературной исключительности. Реформаторы отвергли католичество оттого, что оно впало в вещественность и вмешалось не в свои дела, захватив чужое добро. Мы сбрасываем с себя классицизм, как истлевшую одежду мертвеца, в которую хотели нарядить нас. И ничего нет справедливее: дуб прекрасное дерево, слова нет, но дубовый пень плохая защита от солнца. Зачем же вы привязываете детей к гнилушкам, когда они могут найти прохладу под кудрявою березкою. Для живых надо живое» (стр. 267).
Отзвуки вещи Мериме, указанные Н. П. Демидовым, могли сыграть в вещи Пушкина только роль материала для развертывания сцен.
Нас интересуют не указания на возможный источник отрывка Пушкина, а политическая ориентировка Пушкина в это время.
Пушкин, автор «Полтавы», здесь сказывается в новом для нас качестве. Нужно думать, что план Пушкина в развернутом виде был бы цензурно совершенно неприемлем. То, что прошло у Бестужева- Марлинского в очень большой запутанной статье, не прошло бы в системе четких образов.
С точки зрения анализа творчества Пушкина любопытна зависимость художественного произведения от теоретической статьи, превращение научного (с точки зрения того времени) построения непосредственно в драму. Интересно отметить, что Марлинский сам говорил, что только прежде «жизнь была сама по себе, а ученость сама по себе».
О пушкинском методе описания
Один не крупный писатель, Н. А. Мельгунов, в 1837 г. жил около Франкфурта-на-Майне.
Среди знакомых его были и немецкие литераторы.
Смерть Пушкина сильно увеличила внимание немцев к русской литературе.
Литератор Кениг расспрашивал Мельгунова о Пушкине. На основании данных ему сведений он написал статью о Пушкине.
Беседы продолжались, и в результате получилась книга о русской литературе. Книга имела успех, была переведена на чешский язык.
Одним из результатов ее было то, что на немецком языке появились статьи о Пушкине, авторы которых уже специально изучали русский язык.
Мельгунова потом обвиняли в том, что книга враждебно говорит о Булгарине и Грече, и ему пришлось оправдываться в специальной брошюре «История одной книги» (М., 1839 г.)
Книга Кенига содержит характеристику Пушкина, данную по свежей памяти человеком, его знавшим.
«Он был невысокого роста и наружности непривлекательной. Курчавые волосы, впрочем, более каштанового цвета, чем совершенно черного, широкий нос и живые мышиные глаза напоминали о его арапском происхождении. Движения его были быстры и странны. Говорил также живо и отрывисто. Был остроумен, блестящ, без особенной глубины; склад ума его был более французский, чем немецкий… …Слог его краток и точен, чуждается всего излишнего, всего, что служит к его украшению. Он редко прибегает к метафорам, но где их употребит, там они необходимы и метки. В слове, всегда метком, и заключается его искусство. Везде чувствуешь, что мысли и нельзя было иначе выразить; в выражении его ничего нельзя изменить» («Очерки русской литературы», стр. 112–113).
Здесь дан интересный анализ пушкинской речи.
Малое количество метафор и мысль, выраженная так, что выражение нельзя изменить.
В стихах Пушкин подчинил ритм мысли, – об этом хорошо сказал в «Чтении о русском языке» Николай Греч.
«Но первое место в числе писателей нового времени принадлежит Пушкину. Он создал свободный русский стих, не ту звонкую строку, в которой нанизанные стопами слова нередко заменяли смысл, а поэтическую фразу, т. е. полное классическое предложение, облеченное в форму стиха и подчиняющее себе меру и рифму» (часть I, стр. 159).
Пушкин враждебно говорил о стихах-копиях, стихах, которые появились, как отзвук.
А. С. Андреев сделал запись о словах Пушкина перед картиной Брюллова. Запись эта появилась во втором номере «Звеньев».
Разговор, который здесь приводится, датируется 1837 годом.
«Кисть, как перо: для одной – глаз, для другого – ухо. В Италии дошли до того, что копии с картин столь делают похожими, что, ставя одну оборот другой, не могут и лучшие знатоки отличить оригинала от копии. Да, это как стихи, под известный каданс можно их наделать тысячи, и все они будут хороши. Я ударил об наковальню русского языка, и вышел стих – и все начали писать хорошо» (стр. 238).
Для Пушкина слово и ритм должны были подчиняться мысли. Поэтому случайностей, обмолвок мы у него не встречаем. Привожу его известное высказывание (1822 г):
«Д'Аламбер сказал однажды Лагарпу: не выхваляйте мне Бюфона [этот человек] пишет: «Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч.» Зачем просто не сказать – лошадь? – Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но д'Аламбер был очень умный человек – и, признаюсь, я почти согласен с его мнением.
Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне – великом живописце природы. Слог его, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу [ветхими] дополнениями и вялыми метафорами!..»
«…Вольтер может почесться лучшим образцом благоразумного слога. – Он осмеял в своем Микромегасе изысканность тонких выражений Фонтенеля, который никогда не мог ему того простить» (Пушкин, т. VI, стр. 24–25).
Пушкин ставил идеалом слога в прошлом слог французской литературы. Вещи должны были быть обозначены точно, а не сравнены, но спор шел уже не с Фонтенелем, скоро спор был начат с Бальзаком.
Метод Бюффона был близок новой французской прозе.