абсолютно без толкотни, по какому-то им одним известному порядку входили и выходили из церковки, одновременно вмещавшей не более 30–40 человек! Как это было непохоже на дико пьяные русские церковные праздники, которые мне приходилось наблюдать!
А еще была ночевка на хуторе у одного гуцула, на редкость красивого, довольно молодого человека, который на удивление хорошо говорил по-русски — величайшая редкость в этих местах. Из разговора выяснилось, что хозяин провел 10 лет на колымской каторге. Взяли его еще в 1946 году молоденьким хлопчиком — связным одного из отрядов Степана Бандеры. Мы спали на сеновале и, откровенно говоря, наслушавшись о зверствах и необыкновенном коварстве бандеровцев, чувствовали себя не совсем уютно. Но все обошлось благополучно — видать, Колыма окончательно перековала бывшего бандеровца. Заехали мы и в знаменитое огромное село Жабье — столицу бандеровского движения, «побратиме» пресловутого Гуляй-Поля — «Махнограда» гражданской войны.
И как всегда это бывает на подобного рода выездных, показушных мероприятиях, венчал наш пленум банкет. К нему готовились с особенной тщательностью. Для Эйгенсона это была единственная в своем роде возможность продемонстрировать значимость своей персоны как перед чиновными гостями, так, что особенно важно, перед местным начальством, от которого Эйгенсон, как и любой в его положении, был в полной зависимости. Вполне естественно, что на этом банкете роль свадебного генерала играл Амбарцумян. Бог ты мой, какую атмосферу отвратительного холуйства создал вокруг академика юркий Эйгенсон! Какие только словеса не говорились, какие фимиамы не курились! Все время, без передышки, Эйгенсон буквально умолял Амбарцумяна, выклянчивая у него произнести тост. А тот молчал — этакий маленький носатый восточный божок, отлично понимающий цену своего слова.
Наконец он, вняв мольбам хозяина банкета, поднялся из-за стола и очень серьезно, не торопясь, произнес тост, который я никогда не забуду. Привожу его буквально: «По моим обязанностям президента Армянской Академии наук мне часто (последнее слово он произносит с очень характерным, трудно передаваемым акцентом. — И. Ш.) приходится принимать глав иностранных научных делегаций. Как-то раз ко мне в кабинет врывается с горящими глазами глава гостившей у нас делегации итальянских вулканологов. «Вы счастливые люди, — закричал он, — вы живете на вулкане!» Я сказал ему, что это относительное счастье — жить на вулкане. В другой раз у нас гостила делегация западногерманских зоологов. Десять дней они путешествовали по нашей республике, на одиннадцатый ко мне в кабинет врывается глава этой делегации, очень возбужденный, и нервно говорит мне: «Во всей Европе обитает 163 вида змей и разных гадов. Вы счастливые люди: у вас, в такой маленькой республике, насчитывается 216 видов змей и гадов!» Я ему сказал, что это очень относительное счастье — жить среди такого большого количества змей и гадов. Так вот, я могу вам сказать, — тут Амбарцумян обернулся к Эйгенсону, — вы счастливые люди: вы живете на втором в Европе кладбище!»
Я никогда не забуду выражения лица Эйгенсона. Он совершенно не понял, какой знак имеет тост высокого гостя, тем более, что Амбарцумян был убийственно серьезен. На всякий случай одна половина лица Бориса Семеновича (кажется, левая) расползлась в подобострастной улыбке, в то время как другая выражала горестное недоумение.
Через 21 год после львовского пленума в Ленинграде с большой торжественностью отмечалось столетие обсерватории ЛГУ. Особенно почетным гостем на этом юбилее был Амбарцумян — основоположник известной ленинградской школы теоретической астрофизики. И опять вокруг Амбарцумяна «топором повисла» гнусная атмосфера холуйства и подхалимажа, которую я так остро почувствовал два десятилетия назад во Львове. И опять был банкет в роскошном зале нового помещения ЛГУ около деревни Мартышкино, что вблизи Петергофа (пардон, Петродворца). Выпито было немало, тосты шли один за другим. Я не предполагал произнести тост, тем более, что отношения со школой Амбарцумяна у меня всегда были сложные. Но меня все стали просить толкнуть речь — точно так же, как 21 год тому назад просили Амбарцумяна… Внимая гласу народа, я поднялся и при гробовой тишине (а было народу человек 300 и все уже довольно веселые) после краткого предисловия слово в слово повторил львовский тост Амбарцумяна. Я только очень старался не копировать акцент Виктора Амазасповича, увы, это мне не всегда удавалось. Эйгенсона уже не было в живых, а сам Амбарцумян сидел во главе банкета. Похоже, что он был доволен моей хулиганской выходкой, только поправил число видов змей и гадов, обитающих на его родине. Моя неожиданная импровизация имела полный успех, хотя публика недоумевала, что я хотел этим сказать? Я тоже разделял это недоумение. Выступил я просто потому, что весь этот спектакль действовал мне на нервы. Что делать — с годами у меня портится характер.
На далекой звезде Beнeрe…
Позвонила Женя Манучарова: «Мне срочно нужно Вас видеть. Не могли бы Вы меня принять?» Манучарова — жена известного журналиста Болховитинова — работала в отделе науки «Известий». Только что по радио передали о запуске первой советской ракеты на Венеру — дело было в январе 1961 г. Совершенно очевидно, что Манучаровой немедленно нужен был материал о Венере, — ведь «Известия» выходят вечером, а «Правда» — утром, и органу Верховного Совета СССР представлялась довольно редкая возможность опередить центральный орган… «Известия» тогда занимали в нашей прессе несколько обособленное положение: ведь главредом там был «Зять Никиты — Аджубей» (цитирую популярную тогда эпиграмму — начинались звонкие шестидесятые годы — расцвет советского вольномыслия).
Когда я усадил гостью за мои рабочий стол, она только сказала: «Умоляю Вас, не откажите — Вы же сами понимаете, как это важно!» Не так-то просто найти в Москве человека, способного «с ходу», меньше чем за час накатать статью в официальную газету. Осознав свое монопольное положение, я сказал Манучаровой: «Согласен, но при одном условии: ни одного слова из моей статьи Вы не выбросите. Я достаточно знаком с журналистской братией и понимаю, что в Вашем положении Вы можете наобещать все, что угодно. Но только прошу запомнить, что «Венера» — не последнее наше достижение в Космосе. Если Вы свое обещание не выполните — больше сюда не приходите. Кроме того я постараюсь так сделать, что ни один мой коллега в будущем не даст Вам даже самого маленького материала». «Ваши условия ужасны, но мне ничего не остается, как принять их», — без особой тревоги ответствовала журналистка.
И совершенно напрасно! Я стал быстро писать, и через 15 минут, не отрывая пера, закончил первую страницу, передал ее Жене и с любопытством стал смотреть, какая у нее будет реакция. А написал я буквально следующее: «Много лет тому назад замечательный русский поэт Николай Гумилев писал: «На далекой звезде Венере солнце пламенней и золотистей; на Венере, ах, на Венере у деревьев синие листья…» Дальше я уже писал на привычной основе аналогичных трескучих статей такого рода. Правда, в начале пришлось перебросить мостик от Гумилева к современной космической эре. В качестве такого моста я использовал Гавриила Андриановича Тихова с его дурацкой «астроботаникой». Что, мол, согласно идеям выдающегося отечественного планетоведа, листья на Венере должны быть отнюдь не синие, а скорее, красные — все это, конечно, в ироническом стиле. После этого написание дежурной статьи никаких трудов уже не представляло.
Прочтя первые строчки, Манучарова схватилась за сердце.
— Что Вы со мной делаете! — простонала она.
— Надеюсь, Вы не забыли условия договора? — жестко сказал я.
Отдышавшись, она сказала:
— Как хотите, но единственное, что я Вам действительно реально могу обещать — это донести статью до главного, ведь иначе ее забодают на самом низком уровне!
— Это меня не касается — наш договор остается в силе!
Еще с довоенных времен я полюбил замечательного поэта, так страшно погибшего в застенках Петроградского Большого Дома, главу российского акмеизма Николая Степановича Гумилева. Как только мне позвонила Манучарова, я сразу же сообразил, что совершенно неожиданно открылась уникальная возможность через посредство Космоса почтить память поэта, да еще в юбилейном для него году, в котором исполняется 75 лет со дня рождения и 40 лет трагической гибели. Все эти десятилетия вокруг имени поэта царило гробовое молчание. Ни одной его книги, ни одной монографии о творчестве, даже ни одной статьи напечатано не было! Конечно, Гумилев в этом отношении не был одинок. По-видимому, Россия слишком