перевоплощению в Кармен и Далилу. И она отказалась от амплуа роковой женщины, прекратила смущать покой провинциальных теноров, сгорать от страсти в четвертом акте; отложив румяна и любовные уловки и отправив на чердак декольтированные платья, она начала преподавать пение в Лионе.
Пусть ее имя не сбивает вас с толку! За его экзотическим звучанием не стояло ни азиатских черт, ни узкого разреза глаз. Ничего подобного… Хотя ее волосы и зимой и летом еще хранили цвет вороного крыла, сама мадам Во Тхан Лок сложением и резкими чертами лица напоминала грузную владелицу парижской булочной. Происхождение ее фамилии было связано с сентиментальной фантазией, подтолкнувшей ее выйти замуж за тщедушного желтолицего господина с голосом еще выше, чем ее собственный, и столь же узкого, насколько сама она была широка. Это был вьетнамец, преподававший вьетнамский язык. Вежливый, с ласковой улыбкой, компетентный, он составил один из самых редких словарей — франко-вьетнамский.
Дважды в неделю я отправлялся на урок к мадам Во Тхан Лок, которая в свое время изучала в Парижской консерватории не только вокал, но и фортепиано. Мало сказать, что она наводила на меня ужас: в первые годы занятий она, с ее низким, не допускающим возражений тембром голоса, с ее непостижимой способностью вылавливать фальшивые ноты и констатировать, что занимался я явно недостаточно, казалась мне свирепой драконшей. Потом мало-помалу дело пошло на лад, и наши отношения улучшились.
Она поняла, что любил я вовсе не фортепиано, а музыку. И вместо того чтобы долбить гаммы, упражнения или учебные пьесы, я часами читал с листа музыкальные произведения, потому что инструмент для меня был не целью, а средством, парой очков, позволяющих мне читать музыку с помощью пальцев. Она мудро поняла и приняла это.
Быть может, ее это устраивало, ведь сама она, будучи тонким музыкантом, не отличалась виртуозностью…
Вскоре экс-Кармен разрешила мне приносить на урок ноты, чтобы мы проигрывали их в четыре руки.
Однажды я выставил на пюпитр бетховенские увертюры. Мы брали страницы штурмом — я на басах, а она играла первую партию.
Наши пальцы месили шедевры. За «Леонорой» последовали увертюры к «Фиделио» и «Эгмонту».
Наконец настала очередь «Кориолана».
Удары аккордов, паузы, рокочущая в басах мелодия, которая устремлялась вверх, задыхалась, переходила в другую тональность. Из источника — тематического ручейка разлилась полноводная река, наше фортепиано обрело мощь целого оркестра. Сердце мое рвалось из груди. От волнения мои уши покраснели и оттопырились, я взмок, прерывисто дыша. Я плавился в гармонии, растворялся в музыке. Я был счастлив.
Последние аккорды! В воцарившейся тишине нам удалось перевести дух.
— Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы! — с ожесточением бросила мадам Во Гхан Лок. — Она взглянула на меня, отирая пот со лба. — Вы не согласны со мной?
Я молча смотрел на нее. Она настаивала:
— Есть люди, чья жизнь никчемна. Они прожили зря.
— Но у них ведь родились дети?
— Да, дети! Такие же, как родители, ни к чему не пригодные! Ах, что-что, а производить себе подобных несложно… Но стоит ли восторгаться тем, что одни бесполезные люди плодят других? Если смысл жизни — в такой малости, то это не для меня, я — пас!
В этот миг я вспомнил, что она бездетна. Она продолжала:
— Так вот! Эти кретины не только живут, они уверены в себе, они счастливы, и слух у них отличный. А Бетховен — он оглох, он умер! Разве вас не оскорбляет это?
— Но все-таки он дожил почти до шестидесяти…
— Не важно! Смерть к гениям всегда приходит слишком рано.
Больше мы не обменялись ни словом. Она кипела от ярости. Мне кажется, она злилась на меня за то, что я не Бетховен и вообще далек от любых проявлений гениальности. Именно так. Я уже был в дверях, когда она рявкнула: «До свидания!»
Где-то в глубине души, куда Бетховен поразил меня, показав то, что есть в нас благородного, я был втайне согласен с мадам Во Тхан Лок. Придя домой, я окинул испытующим взором родителей и сестру: зачем они живут?
А зачем живу я, такой мелкий в сравнении с этим гигантом?..
Я чуял, что здесь таилась опасность. Дружить с Бетховеном опасно.
А так как я безумно, сильнее, чем правду, обожал опасность — я принялся навещать его.
Замечу, что мое ежедневное соприкосновение с Бетховеном оказалось нелегким, так как сей превосходный человек был наделен вспыльчивым характером и твердыми убеждениями; он не говорил, а кричал, и меня он не слышал.
Сначала я довольствовался тем, что слушал, кивал и повиновался. Это был наш лучший период.
В те годы это много значило для меня; прежде всего это позволяло мне ощутить силу мысли.
К примеру, слушая Пятую симфонию, я постигал, что именно разум может извлечь из очень простой темы — знаменитого
Он дарует нам зрелище духа. Его собственного духа. Открывая потайную дверцу, он увлекает нас в преддверие музыкального вдохновения, позволяет побывать в его мастерской.
Короче говоря, перед нами художник-демиург, великолепный, рельефный.
Неудивительно, что дирижеры питают пристрастие к Бетховену… Пригвожденные к своему постаменту, они обуздывают звуковую стихию короткой палочкой, сталкивают оркестровые массы, которые могут замолкнуть или, напротив, взорваться; формуя звуковую материю, они подражают своему творцу, имитируют его. Они танцуют Бетховена, полагая, что дирижируют им. Мне вновь вспоминается фильм Анри-Жоржа Клузо, запечатлевший Герберта фон Караяна во время укрощения Берлинского филармонического оркестра при исполнении бетховенских симфоний: гениальная мизансцена гениального музыканта. Мысль витает меж нотными пюпитрами, зажигает скрипки, потом виолончели, мягко расцветает у флейты, втягивает в движение валторны, а затем гремит у труб. Караян перед своим оркестром напоминает Вулкана в кузнице или Бетховена перед нотной страницей: это языческий бог.
Произведения Бетховена всегда рассказывают о нем самом. Он стоит у горнила, обнажая красоту тяжелого труда. Здесь необходимо ценить не столько результат работы, сколько сам процесс.
Вдохновение не приходит извне: он сам и есть вдохновение. Нас зачаровывает его энергия, композиционная изобретательность, борения его духа.
Бетховен заставил меня поверить в человека, в его способность подчинить себе материю.