Эрик-Эмманюэль Шмитт
Кики ван Бетховен
Виктор Гюго говорил, что «музыка — это мыслящий шум». Мне хотелось бы добавить, что это также «шум, который заставляет мыслить», настолько музыка способна утешить нас, смягчить, воодушевить или возродить. Композиторы передают нам свои сумасбродства, желания, понимание мира, а если творцы наделены философской логикой, то делятся с нами своей мудростью. Если наш слух открыт для восприятия, они становятся нашими духовными проводниками.
Эссе «Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…» входит в серию книг, посвященных музыкантам, ставшим учителями жизни. Первым текстом, возникшим в серии «Мыслящий шум», стала «Моя жизнь с Моцартом».
На очереди Бах и Шуберт.
«Подумать только: Бетховен умер, а столько кретинов живы…»
Меня и Бетховена связывает краткая, но сильная история.
Он вошел в мою жизнь, когда мне было пятнадцать, и покинул ее, когда мне стукнуло двадцать. За это время он успел обустроиться, подвигать мебель, он гремел с дисков на моем электропроигрывателе, громоздил ноты на фортепиано, обучал мои пальцы играть самые страстные страницы своей музыки и заставлял меня проливать слезы над его симфониями; он завладел моими эмоциями, внушая поразительные вещи. Чтобы обозначить свои владения, он при посредстве тетушки, вернувшейся из Германии, внедрил в мою отроческую келью свой раскрашенный пластмассовый бюст и посоветовал мне поставить это вычурное изделие на прикроватную тумбочку, под пришпиленным к стене портретом Моцарта. Но тут уж мне удалось настоять на своем — видимо, повлияло опасение, что заснуть рядом с изборожденным страстями лбом гения мне не удастся, — и я водрузил бюст под сень отцовского книжного шкафа, подальше от своей комнаты.
После пяти лет интенсивного присутствия Бетховен на несколько десятилетий исчез из виду. Я как раз покончил с затянувшимся отрочеством. Бетховен скрылся с горизонта, когда я покинул родительский дом. Прощай, Бетховен! Отсутствующий, вытесненный! Я больше не думал о нем. И не слушал его.
Конечно, он напоминал о себе, когда я случайно натыкался на его произведения на концерте, по радио или телевизору; утомленный предчувствием каждой следующей ноты, деталей оркестровки симфоний, я зевал. Прежнего воодушевления я уже не испытывал. Даже на подъемах крещендо пульс не учащался, а глаза оставались сухими. Привычка к Бетховену, тесное знакомство с его музыкой, новый слушательский опыт — все это убило мою восприимчивость, мое подпитываемое соками юности чувство умерло от передозировки. Искусство подобно флирту: у тех, кто часто к нему прибегает, вырабатывается противоядие к пробужденной им любви.
Жизнь продолжалась. Бетховен стал просто одним из многих имен, отсылкой к громадному культурному базару, по которому мы бродим. Когда меня спрашивали, люблю ли я Бетховена, я ронял: «Не слишком», игнорируя нашу прежнюю связь.
Бетховену оставалось рассчитывать на судьбу — она способна заставить припомнить прошлое и сыграть с нами злую шутку. Это и произошло в Копенгагене, где он свел со мной счеты…
Прибыв на премьеру своей пьесы в страну Андерсена, я задержался там, чтобы вкусить прелестей искрящейся интеллектом датской столицы и получше узнать датчан, чей юмор меня очаровал. Так, в один из дней я забрел в Новую глиптотеку Карлсберга — музей, где, кроме основной экспозиции, была открыта временная выставка «История масок от Античности до Пикассо».
На выставке целый зал был посвящен Бетховену. Он так поразил западную цивилизацию, что наряду с коммерческими сувенирами — портретами, бюстами композитора, которые ставили на фортепиано в гостиных, изумительные творения, вдохновленные его обликом, были созданы и выдающимися скульпторами, такими как
Меня пробила дрожь, потрясенный, я на несколько секунд застыл, не в силах сдвинуться с места. Перед многочисленными изображениями Людвига ван Б. я вдруг вспомнил свое волнение, воодушевление, лихорадку, вспомнил те сокровенные минуты, когда он вызывал во мне такой душевный подъем, что я чувствовал в себе силы если не переделать мир, то хотя бы противостоять ему, силы превозмочь людскую глупость и посредственность. Наша внутренняя связь возобновилась с новой силой, необоримостью и исключительной многогранностью.
Посетитель, зашедший в этот момент в галерею, узрел бы всего лишь господина в синем костюме, стоящего перед витриной; кто смог бы понять, что разыгрывалось здесь на самом деле?! Я вершил суд над собственным прошлым — подросток, каким я некогда был, судил зрелого человека.
«Что ты сделал? Да, что ты сделал со своей юностью?!»
Четыре часа спустя, изнемогающий, оглушенный, взволнованный, я отправился домой. И вот в самолете, зажатый в тесном пассажирском кресле, отказавшись от подноса с ужином, предложенного стюардессой, я начал записывать в дорожном блокноте историю Кики ван Бетховен, которую предполагал поставить на сцене. Название этого произведения, его настрой, повороты сюжета и персонажи явились мне разом, так как в музее передо мной открылся путь к моей юности. Я закончил текст за четыре недели, едва ли сознавая, что в нем отразилась моя жизнь, настолько естественно моя медитация влилась в повествование. Логичный исход писательских снов, ведь писатели — профессиональные сони.
Поставив точку, я принялся вновь слушать Бетховена.
Все переменилось. Музыка вновь волновала меня. Со мной говорил кумир моей юности. Я вновь был покорен.
Вместе с тем я понял, что мои современники к Бетховену практически не обращаются. И редко увлекаются им. Соблюдают дистанцию… Его опусы исполняют не столько из любви к автору, сколько по обязанности или для пользы дела, ведь это знаменитые произведения. Мы улыбаемся при звуках Третьей Героической симфонии, получаем отпущение грехов, слушая Девятую, смеемся во время «Фиделио». Виртуозы разучивают Бетховена — это обязательный пункт пианистической карьеры, впрочем не самый существенный. Для всех последующих поколений он останется великим человеком, а вот по мнению наших предков, он был гений. Но мы уже не слышим, что именно он возвестил. Какая-то часть бетховенского феномена перестала восприниматься. Мы оказались глухи к глухому творцу.
Что же произошло?
Кто переменился? Он или мы?
Быть может, мы так прониклись тем, что он нам внушал, что перестали воспринимать это? Бетховен свелся к набору клише, общих мест, превратился в сахар, растворенный в той идеологической водице, где мы барахтаемся. Пав в битве, он оплатил свой успех собственным исчезновением.
Или, скорее, он создал послание, смыслу которого мы уже не внемлем? Сохранился ли бетховенский взрывной заряд, тот бунт против господствующих предрассудков, что препятствует топтанию на месте? Если нет, тогда омертвел не он, а мы…
Я писал эти строки, обдумывая проблему. Все же кто погиб: мы или Бетховен?
И кто виновен в гибели?
Госпожа Во Тхан Лок была певицей. Когда ей перевалило за сорок, она заметила, что голос ее становится чуть более резким, а подступающая менопауза может помешать убедительному