Мне приснился человек с густой чёрной бородой, длинными вьющимися пейсами, большим семитским носом и с ермолкой на макушке. Одет он был в форму сержанта Советской Армии. Раввин-сержант стоял посреди казармы и протяжно пел:
Жи-и-ды-ы! По-одъё-ём!
Жи-и-ды-ы! О-отбо-ой!
Я из вас, пархатые, сде-елаю евреев!
Было холодно. На нас были гимнастёрки и зимние шапки с кокардами. Мы маршировали «на месте» перед входом в столовую. На крыльце стояли старослужащие из автополка. Их забавляли наши телодвижения. Они ржали и переговаривались. Стоял гул.
…Вначале я подумал, что мне это послышалось. Второй раз я услышал это явственно и стал искать глазами источник. Наконец я увидел: на ступеньках среди гогочущей шоферни стоял стопроцентный еврей в форме рядового Советской Армии. Сложив руки рупором, он кричал, глядя на меня:
— Аид? Ты — аид?
Расталкивая локтями всех подряд, он подбежал ко мне и спросил, глядя в упор:
— Аид?
Я опасливо огляделся по сторонам и выдавил из себя:
— Да-а…
Так произошла наша встреча с луганским (ворошиловградским) евреем, крупнейшим фармазоном города Приозёрск, ротным писарем автомобильного полка Якубом Максовичем Вайсбергом.
Это был самый независимый еврей из всех, которых я знал. Он не только не стеснялся своего еврейства, он гордился им, он нёс его, как знамя, и все встречные уступали дорогу этому правофланговому сионизма, этому символу иудейства, потому что у нас больше всего уважают символы, лозунги и призывы. Якуб Максович умудрялся даже в далёком военном городе обеспечивать себе достаточно комфортное существование, почти ни в чём не отказывать и смотреть на мир глазами свободного человека. Мне казалось, что он сконцентрировал в себе весь многовековой опыт оптимизма и гениальной приспособляемости народа, к которому имел честь принадлежать.
И этот столп советского еврейства взял шефство надо мной — стеснительным жидёнком, брошенным под колёса советской же военной машины. Когда он заходил ко мне в роту, все как-то примолкали. Я делился с ним самым сокровенным, а он давал мне советы, как ребе незадачливому еврею. Помогали они мало, но внушали оптимизм, и я ждал прихода Якуба Максовича почти как демобилизации.
Попав в город Приозёрск, Якуб Вайсберг первым делом выяснил, какие слабости имеют несгибаемые советские офицеры. Поняв, что они неумеренно потребляют алкоголь, испытывают патриотические чувства к игре под названием «футбол», иногда кладут глаз на женщин и всем азартным играм предпочитают преферанс, рядовой Вайсберг своим еврейским умом смекнул, за какие ниточки нужно дёргать. И дёргал.
Нуждающимся в алкогольном допинге он был прекрасным собеседником и на вопрос «Ты меня уважаешь?» неизменно отвечал:
— Так точно, товарищ подполковник (а то и полковник)!
Футболистов поражал точными прогнозами и меткими характеристиками игроков. Озабоченных сводил в нужное время и в нужном месте с аппетитными офицерскими жёнами, отправившими мужей на дальние площадки. У преферансистов умудрялся выигрывать так, что им не было обидно. Многие должны были ему, и он был должен многим. Подполковники и полковники просили у рядового Вайсберга отсрочки, а рядовой Вайсберг скрывался от других рядовых, которые хотели получить с него свои же деньги. Он ходил по городу без увольнительных и маршрутных листов. Патрули не трогали его, потому что были его должниками или собутыльниками. Он жил полноценной жизнью, он купался в ней, хотя был, безусловно, «белой вороной».
Якуб Максович говорил:
— Ты среди этих гоим пытаешься найти нормальных людей. Это заблуждение большинства интеллигентных аидов. Ты посмотри на них: они же все мишигены. И относиться нужно к ним, как к мишигенам. Тогда они, минимум, не будут тебя трогать, а максимум — будут ценить и уважать. Конечно, бывают исключения. Ну, так я тебе скажу, что эти исключения — тоже аиды. Только они об этом пока не знают.
Через год после моей демобилизации Якуб Вайсберг появился в нашем городе. Он снял шикарный номер в гостинице «Интурист» и закрутил какую-то немыслимую афёру с постельным бельём. Через неделю он занял у меня двадцать пять рублей и исчез навсегда.
Якуб! Где ты? Долг я тебе давно простил. Отзовись!
Ни в одном словаре великого и могучего русского языка не найти слова «шара». Ни Даль, ни Ушаков, ни Ожегов так и не сумели извлечь его из богатейших недр российской лексики.
Ни в одном памятнике классической русской литературы не найти также слова «халява». Ни Пушкину, ни Тургеневу, ни Толстому так и не хватило пороху начертать этот «вульгаризм» на собственных «скрижалях».
Но, как известно, «свято место пусто не бывает». Поэтому пытливый и ищущий русский народ, не удовлетворённый разнообразием родной речи, извлёк эти ключевые слова из глубин широкой славянской души и окрестил понятиями «на шару» и «на халяву» подлинную суть своей многоукладной жизни.
В городе Приозёрск Джезказганской области, куда я потащил за собой вас, мои утомлённые читатели, «шара» с «халявой» безжалостно вытеснили все прочие системы взаиморасчётов и конкурировали разве что между собой.
В этом благословенном городе был переизбыток дармовой рабочей силы. Только за то, чтобы не ошиваться в казарме, солдаты были согласны на любую пахоту, хотя бы отдалённо напоминающую вольную «гражданку».
Каждая воинская часть обслуживала несколько магазинов, кафе, ресторанов, универмагов, складов ликероводочных изделий и прочих стратегически важных гражданских объектов. Отдельный батальон охраны, в котором в должности старшего стрелка я готовил себя к ратным подвигам, шефствовал над гастрономом «Юбилейный». Все наши бойцы готовы были по первому требованию командиров и начальников выступить на защиту прав советского потребителя.
И выступали. Но делали это не из «любви к искусству», а из-за возможности разжиться (а правильнее было бы сказать «отвернуть») пачку печенья или вафель, банку сгущённого молока или какао, сигареты, а если сильно повезёт, бутылку портвейна «три семёрки» или «Каберне».
Двадцать седьмого марта, в День театра, мы с друзьями-однополчанами выполняли в «Юбилейном» ответственные погрузочно-разгрузочные работы. Упитанные продавщицы в изящных фартучках «божья коровка» подбадривали нас словечками, вроде «солдатики», «землячки», «сынки», «женихи» и «красавчики». Мы улыбались в ответ и исходили слюной по «любительской» колбасе по два восемьдесят и по «кильке в томате» по тридцать три копейки.
И уборщица Ядвига Сигизмундовна, и продавщицы, и завмагша, и взводные командиры, и комбат подполковник Мадьяров, и даже командир полигона генерал-полковник Сергиенко прекрасно понимали, что ни один солдат срочной службы не покинет стен магазина без отвёрнутой банки, пачки, коробки или бутылки. Это были законные трофеи, и отобрать их было так же невозможно, как вырвать из пасти голодной собаки сладкую мозговую кость.
…Сначала запахло весной. Потом со стороны автополка принесло запах «сухой» картошки с сайгачьим жиром, и все поняли, что пришло время обеда. Мешки были свалены, ящики сложены, банки расставлены, а солдатские трофеи распиханы по карманам галифе.
И лишь один солдат никак не мог решиться украсть законную сгущёнку. Лишь одного солдата одолевали чуть ли не гамлетовские сомнения. И этим солдатом был я.
Но колебался я не потому, что не мог украсть в принципе. Украсть я мог. Я колебался потому, что ещё никогда не воровал в День театра.
Мы уже вышли из подсобки, уже поднимались по лестнице, уже шли через торговый зал, а совесть моя была так же чиста, как и карманы. В последний момент из-под вывески «Сыпучие товары» на меня надвинулась пирамида печенья со щемящим названием «Театральное». Я понял, что если сейчас