И вдруг: линия бедра, линия таза, линия… А, чёрт, нет в русском языке этого слова! «Попка», а тем более, «попа» отдают ладаном…
И вдруг: у этой девушки, почти девочки, в джинсах вверху между ног — просвет, а из просвета, из этой дырочки выглядывает солнышко. Эдакий солнечный зайчик.
И вдруг: вырез, выкат, бюст, декольте! И всё к чёрту! И вдохновение, и зуд, и книжка. И ты перестаёшь жить. Вернее, только начинаешь.
И перестаёшь замечать всё вообще. И даже косые взгляды пассажиров.
Ты возвышаешься над нею, над своей попутчицей. Ты заглядываешь в эти зыбкие барханы, ты окунаешься в это устье груди.
И один соблазн, один-единственный дьявольский соблазн: убрать оттуда случайный чёрный волосок.
А автобус подпрыгивает, а она содрогается, переливается, и твоя надежда пробраться поближе к… истоку тыщу раз умирает последней!
А вдруг там, в этом банальном кружевном чёрном бюстгальтере живёт твоя муза?
Наверное, Бог не создал ничего лучше женской груди!
Что такое, какая она — идеальная жена? Очень просто: это такая жена, которую муж никогда не видел спящей. Я думаю, понятно.
Сам же я это придумал, да сам же и забыл.
И женился в третий раз.
Всё произошло быстро. Без слезы и надрыва. Моя бывшая жена сказала, что скоро все мы там будем. Я бодро согласился и подумал, что больше никогда не увижу дочь.
Тяжелее всего было подписать эту бумажку. Бумажку, что я не возражаю против её отъезда.
На историческую родину.
Я понимал, что я её предаю. Не понимал только — чем: то ли тем, что не хочу подписывать, то ли тем, что всё-таки подписал.
Аэропорт «Шереметьево». Сутолока. Евреи с цыганскими глазами. Тележки, чемоданы, тюки, баулы. На тележках — сонные дети с опухшими личиками.
Слёзы.
У неё на щеках — мои слёзы. Она не плачет: просто не понимает, как далеко и как надолго.
Я так соскучился по моей маленькой дочке.
Ей было всего девять лет, когда она уехала. Ещё столько же, ещё целых девять лет мы не виделись.
И я соскучился по моей маленькой дочке.
Мы встретились с ней — с большой, взрослой. Восемнадцатилетней. А я соскучился по моей маленькой дочке.
Сейчас она красивая и умная. Она пишет стихи, поёт песни и говорит на разных языках. Она, наверное, даже целуется.
А я так соскучился по моей маленькой дочке.
Мы почти не видимся. Она работает, она учится. Она ужасно занята. Мы почти не видимся.
А я соскучился…
Я родился в рубашке. Хотя правильнее было бы сказать — в шубе. Мама рассказывала об этом первом своём кошмаре на родильном столе, когда акушерка показала ей длинный чёрный орущий меховой воротник с двумя мутными голубыми глазами.
Это был я.
Я был невинным грудным младенцем: я не мог самостоятельно прожевать кусок колбасы, выпить кружку пива и жениться.
Я ходил под себя.
Но не это важно. Важно другое: будучи буквально с пелёнок законопослушным гражданином, воспитанным на коммунистически-православной… Нет, не так. Наоборот. Будучи …лёнок …ушным …ином, воспитанным на православно-коммунистической традиции, я с младенчества терпеть не мог любые ритуалы. Помню, что в тот космический момент, когда мне отрезали пуповину, я спросил себя: «А зачем?» — и сразу понял, что терпеть не могу ритуалы. Слава Богу, что в условиях развитого социализма мои родители были лишены возможности сделать мне обрезание. Иначе я возненавидел бы и этот ритуал.
…Зачерпнувши кружкой кипяток, я подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. За тридцать с лишним прожитых мною зим я не помнил ни одного лета, когда бы в наших домах не отключали горячую воду. Это называлось «профилактика».
…Стояло лето. До самолёта оставалось три часа. Самолёт летел в город Ивано-Франковск, бывший Станислав. В Ивано-Франковске — бывшем Станиславе — гастролировал Черниговский театр. В Черниговском театре я должен был ставить спектакль. Поэтому я и собирался лететь в Ивано-Франковск, бывший Станислав, буквально через три часа как-то знойным летом.
И тут мне вдруг представилось, что в гостинице города Ивано-Франковска, бывшего Станислава, может не оказаться ни воды, ни кастрюли, ни кружечки, ни сотейничка. Тогда я принял сложное для себя решение — помыться.
И вот, стоя в ванной, полный творческой потенции, за три часа до самолёта я зачерпнул кружкой кипяток и подумал, что омовения из тазика стали уже ритуальными. И, подумавши так, я совершенно забыл добавить в кипяток холодную воду.
И вылил его на себя.
Мне повезло, но не до конца: кипяток попал на бороду, на волосатую грудь и на, слава тебе, Господи, не обрезанную крайнюю плоть.
Я закричал, как ошпаренный… впрочем, что я говорю? В одном виске застучало: «Креститься!», в другом заныло: «Обрезаться!» — но тут же откуда-то из сплетений ручейков-извилин в очередной раз вынырнуло: «Я с детства терпеть не могу ритуалы!»
…Прежде чем его фамилия попала в список распределения ролей, нами с Зайцем в гостиничном номере Станиславской гостиницы было выпито, съедено, рассказано и спето: «Української горiлки з перцем», сала солёного и копчёного, анекдотов про евреев и разнообразных, но всегда очень громких песен, соответственно: до поросячьего визга, от пуза, до коликов в животе и абсолютно не считаясь с нормами советского общежития.
Артисту Черниговского украинского муздрамтеатра — русскому мальчику Серёже Горшкову, которого все любовно называли «Заяц», в моём спектакле предстояло играть еврея.
Воплощение еврейской темы на советской сцене и на советском экране — это всегда, или почти всегда, по сквозному, извините за выражение, действию — мой любимый анекдот про еврея, хулигана и милиционера в трамвае. Помните? Хулиган многократно наступает интеллигентному еврею на ногу, тот страдает и просит прекратить, хулиган нагло смеётся ему в лицо и не прекращает, и вот тут наступает кульминация: милиционер вмешивается в конфликт и очень миролюбиво произносит фразу на все времена:
— Гражданин, а жидок-то прав: сойди с ноги!
Меньше всего хотелось мне видеть Зайца пархатым «рабиновичем» с горбатым шнобелем, старательно грассирующим букву «рейш» еврейского алфавита.
Хотелось слышать не акцент, а интонацию, смеяться не над хитростью, а над самоиронией, удивляться не жадности, а способности, потеряв всё, всё начать сначала, и вновь потерять, и снова начать…
Выпивка, закуска, трёп и песни открыли мне путь к истине, а Зайцу — к загадочной еврейской душе.
Однако же путь этот, ну просто неизбежно, должен был материализоваться в дальнюю дорогу. И материализовался. Под наркотическим влиянием сивушных масел, ну и, конечно, в целях знакомства с иудаикой, нам выпала дальняя дорога в рассадник иудаизма — в синагогу.