«Дорогие мои и любимые Вавочка и Жоржик!» И она начинает говорить про Маму и Папу — какие они хорошие, как они любят друг друга, как замечательно они живут, что такой «пары» она больше не знает и желает им очень много хороших вещей! Я смотрю на неё, и вдруг у меня в голове картинка: мы с Бабушкой идём по дорожке под деревьями, Бабушка держит меня за руку, тепло, хорошо и солнце светит через деревья. Нам навстречу идут две женщины, подходят — это Мамочка, вторая женщина, тоже красивая и нарядная, это тётя Ася. Тётя Ася обнимает Бабушку, потом садится на корточки, обнимает меня и говорит: «Как ты выросла, Ниночка!» Мамочка говорит Бабушке: «Мы на речку». И они уходят.

Значит, это на даче, до войны. Я никогда это не помнила, а сейчас вспомнила, и теперь я это никогда не забуду, потому что я помню всё, что вспоминаю. Теперь я всегда буду помнить: мы с Бабушкой, солнце через ветки и листья, Мамочка с тётей Асей, такие весёлые и красивые!

Все смеются, хохочут, говорят «тосты». Дядя Миша называет Папу «косопузым», но Папа совсем не обижается, а тётя Зина обижается за Папу и говорит дяде Мише: «Забыл небось, как в тридцать пятом первый раз в жизни решил себе калоши помыть и перепутал — калоши-то Жоржику помыл!» Все смеются, а дядя Миша не смеётся.

Все взрослые рассказывают очень смешные истории друг про друга. Потом мы поём, а Мамочка нам аккомпанирует, все нам очень хлопают. Мама просит Бабушку: «Мамочка, спой!» Но Бабушка отказывается и, сколько мы её ни просим, не поёт. А нам она всегда поёт, и Мамочка нам рассказывала, что, когда она была маленькой и у них дома, в Палате мер и весов, собирались гости, Бабушку всегда просили петь, и она всегда пела.

Дядя Миша спрашивает у меня: «Ну что, Мартышка, — он тоже зовёт меня Мартышкой, — не получала ты больше отметок?» Все смеются, а я думаю: ух ты-ы! И отвечаю: «Летом, дядя Миша, отметки не ставят».

Праздник закончился, Соболевы и Садовские ушли, мы с Ёлкой помогаем убирать со стола, и я говорю:

— Какой юбилей получился замечательный, только жалко, что нет тёти Вити с дядей Зямой!

Мамочка качает головой и говорит:

— Да! Мне их очень не хватает!

Я думаю: как странно, я ведь так их любила, а сейчас я их редко вспоминаю. Почему? И тут я вспомнила, что хотела спросить, и чуть это не забыла.

— Мамочка, — говорю, — а почему дядя Миша первый тост сказал «За хозяина!», ведь это не Папин день рождения, у него день рождения седьмого июля, мы его праздновали и дядя Миша был?

У Мамы становится такое лицо… Очень строгое, и она говорит:

— Он пил не за Папу!

Я ничего не понимаю и спрашиваю:

— А за кого… за кого же он пил?

— Он пил за Сталина, — говорит Мама, и у неё такое лицо, что мне не хочется больше у неё ничего спрашивать, хотя я совсем не понимаю, при чём тут Сталин?

Бабушка вдруг говорит:

— Садовский — хитрый человек… но я его люблю! Мамочка смеётся, но немножко грустно.

— Мы все его любим, — говорит.

Я думаю, Бабушка, конечно, шутит, нельзя ведь любить «хитрого человека»! Я тоже его люблю и тётю Зину люблю, Мамочка говорит, что она очень красивая. И про тётю Асю она говорит, что она очень красивая. Я думаю: у нас семья — шесть человек. Соболевы, Садовские и Михлины — они нам не родные дяди и тёти, но все их очень любят, и они всех нас любят! И они хоть и не родные, но как-то входят в нашу семью.

Как хорошо, что столько людей любят тебя, а ты любишь их!

Училка

Когда 1 сентября я пришла в школу и подошла внизу к девочкам из нашего класса, у меня мурашки забегали по спине — вместо Марии Григорьевны стояла какая-то неизвестная женщина и высоким голосом всё время повторяла: «Никуда не отходить, сейчас мы пойдём в класс… Никуда не отходить…» — хотя никто никуда не отходил. Я спросила у одной девочки, не знает ли она, где Мария Григорьевна? Не знаю, сказала девочка.

В классе мы все сели на свои прежние места, и она стала рассказывать нам, что она наша новая учительница, что мы уже во втором классе, мы уже выросли на целый год и должны всё понимать. Потом по журналу, сверху вниз, она всех вызвала, и, когда она посмотрела на меня, у меня было такое чувство — она смотрит на меня, но и не на меня. Она закрыла журнал и сказала: «Сейчас я вам расскажу, что я люблю и чего я не люблю». Она не любит, когда на уроке разговаривают, едят, смеются, хлопают досками, когда встают, когда грязно пишут и громко говорят. А на переменке она не любит, когда бегают, шумят и кричат — за это она будет строго наказывать! Я хотела поднять руку, чтобы спросить, что такое «строго наказывать», но она сама объяснила, что всех, кто будет плохо себя вести, она будет «ставить в угол». Угол я знаю что такое, но зачем туда ставить человека? Непонятно!

Она продолжала своим высоким и неприятным голосом рассказывать, как мы должны учиться, а я стала её разглядывать. Она моложе Марии Григорьевны, у неё красивые немножко рыжие волосы, но я никак не могу понять, какое у неё лицо, потому что оно всё время меняется, дёргается, она крутит головой и руки сделает то так, то так. Я опять очень внимательно разглядываю её лицо и вдруг понимаю: у неё капризное, очень капризное лицо. И я понимаю: она мне не нравится — и это очень неприятно, потому что хочется любить свою учительницу!

Дома за обедом я рассказала про неё. Мама задумалась, а Бабушка сказала:

— Ты, деточка, не суди, ведь ты знаешь её только один день.

— Ну и что ж, что один день, — говорю, — я чувствую, что она недобрая и нехорошая!

— Поживём — увидим! — сказала Мама.

Прошло недели две, не больше, на уроке я поднимаю руку — учительница кивает головой, я встаю и говорю:

— Разрешите выйти из класса! — Когда ты хочешь пописать и понимаешь, что до конца урока трудно терпеть, ты поднимаешь руку и говоришь: «Разрешите выйти из класса!» Я часто хочу писать, хотя писаю почти на каждой переменке. Когда в первом классе я поднимала руку и просила разрешения выйти из класса, Мария Григорьевна всегда спокойно говорила мне: «Иди!» Сейчас я стою, смотрю на нашу учительницу, она подпирает голову рукой, второй рукой ковыряет себе щёку, смотрит на потолок и спрашивает:

— Почему ты так часто просишься выйти?

У меня от удивления, наверное, глаза стали, как у Анночки, и я думаю: что мне делать? Сказать, что очень писать хочу? Но ведь это, по-моему, и так все знают. Она смотрит на меня, потом опять на потолок, опять на меня и говорит грубо:

— Иди!

И вот сегодня на третьем уроке мне очень захотелось писать, я поднимаю руку, она смотрит на меня, выпрямляется и перестает дергаться, кивнула головой, я встаю.

— Что тебе? — спрашивает она, и мне вдруг кажется, что она улыбается.

— Разрешите выйти из класса? — говорю как всегда.

— Нет! Не разрешаю! — И я понимаю, что она улыбается. — Мне это надоело! — Она говорит это просто весело. — Садись… Шнирман.

Я прихожу в бешенство, у меня сильно стучит сердце — это «война», думаю, очень нехорошая «война»! Вдруг вспоминаю так много всего… двор… лагерь… Свердловск — и успокоилась, потому что поняла и решилась!

Стою и не сажусь.

— Я кому сказала: садись! — Она перестала смеяться, опять задёргалась и закричала: — Никуда не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату