она вернулась, безуспешно пытаясь придать своему лицу надменное выражение, и он разрешил ей снова сесть за руль. Она остановила машину у первого же кафе, и они пошли выпить по рюмке коньяку.
В то утро, выйдя из ее дома, он поехал к себе в гостиницу, уложил вещи и отправился по не загруженной еще трассе на юг. Как-то она спросила его, зачем он оставляет за собой номер в гостинице, если почти каждую ночь, пока живет в Париже, проводит у нее. Он ответил: «Я привык к гостиницам». Больше она его уже не спрашивала.
На столике рядом с постелью зазвонил телефон. Комната у него была огромная, обставленная темной высокой мебелью. Он всегда останавливался в лучших гостиницах города, избегая общения с другими постояльцами. Не любил обычного для дорогих гостиниц парада-алле, в каком бы городе это ни было.
– Ты уже в Мадриде? – спросила она. Наверно, он разбудил ее, хотя по голосу никогда не скажешь – это же Констанс. Едва проснувшись, она говорила уже так, словно только что вышла из-под прохладного душа – освежившаяся, полная жизни.
– Нет, – ответил он. – Заночевал в Сан-Себастьяне.
– Как там в Сан-Себастьяне?
– Говорят по-испански.
– Удивительно. – Она засмеялась. – Чего это тебе вздумалось там останавливаться?
Если бы он был честен, он бы сказал: «Умирать не хотелось». Вместо этого он ответил:
– Дождь пошел.
Вот еще год. Пять лет назад. Он стоял в фойе кинотеатра в Пасадене. Закончился предварительный просмотр последней выпущенной им картины. Фильм снимался во Франции, его герой – молодой лейтенант американской армии, находившийся со своей частью в Германии, – дезертировал и перед тем, как сдаться властям, завел на свою погибель роман с француженкой. Вместе с Крейгом в фойе стоял, утонув в просторном пальто, режиссер Фрэнк Баранис; он был расстроен: публика без конца кашляла, фильм смотрела невнимательно. Они дружили уже почти двадцать лет, с тех пор, как Баранис поставил пьесу Эдварда Бреннера. На свадьбе Крейга Баранис был шафером. Во время съемок этого фильма Крейг получил анонимное письмо, написанное женской рукой, в котором сообщалось, что Баранис спал с Пенелопой до свадьбы, в самый канун свадьбы и, вероятно, после свадьбы тоже. Крейг не придал этому письму значения и не сказал о нем ни Пенелопе, ни Баранису, Нельзя же на основании анонимного письма, написанного, очевидно, какой-нибудь обманутой и мстительной женщиной, спрашивать у человека, твоего друга, почти круглые сутки занятого вместе с тобой сложным и ответственным делом, переспал ли он с твоей женой в канун вашей свадьбы семнадцать лет назад. Крейг вдруг обратил внимание, какой Баранис старый, как он похож на испуганную высохшую обезьяну. Лицо рябоватое, но зато – большие влажные глаза и та пренебрежительная бесцеремонность в обращении с женщинами, которая, как слышал Крейг, очень их привлекает.
– Ну вот мы и отбомбились, – сказал Баранис. – Что теперь?
– Ничего, – ответил Крейг. – Мы хотели сделать эту картину, и мы сделали ее.
Мимо них проходил какой-то мужчина с женой – вместе с толпой из зрительного зала. Женщина была низкого роста, в крикливом наряде. Если бы она пошла, как вещь, в продажу, то валялась бы где-нибудь на прилавке универмага в куче уцененных товаров. Мужчина был толстый, в тесном костюме. У него был вид футбольного тренера, команда которого только что проиграла матч: его красное лицо пылало гневом, глаза за неоправленными стеклами очков сверкали.
– Ну и фильм! Дерьмо дерьмом, – сказал он. – Они думают, что нынче все можно сбыть с рук.
– Гарри, – с укоризной сказала женщина. Голос у нее был такой же крикливый, как и наряд. – Как ты выражаешься!
– Повторяю: дерьмо дерьмом.
Крейг и Баранис молча переглянулись. Они работали над фильмом два года. Баранис сказал:
– Видимо, эта картина не для Пасадены. В Нью-Йорке, я думаю, к ней отнесутся иначе.
– Возможно, – согласился Крейг. Затем, раз уж такой выдался вечер, сказал: – Фрэнк. Месяца два назад я получил анонимку. В ней сообщалось, что у тебя была связь с Пенелопой до того, как мы поженились. Что ты спал с ней даже в канун нашей свадьбы. Правда?
– Да, – ответил Баранис. – Такой уж выдался вечер.
– Почему ты мне не сказал тогда?
– Ты же не спрашивал. Когда у нас это началось, я не знал, что ты хочешь на ней жениться. – Баранис обмотал шею шарфом и спрятал в нем половину лица. Это придавало ему сходство с маленьким зверьком, погибающим в ловушке. – Но даже если бы я и сказал тебе, ты бы все равно на ней женился. Ее бы простил, а меня возненавидел. И разговаривать перестал бы со мной на всю жизнь.
– Пожалуй, да, – сказал Крейг. – Возьми, к примеру, свои отношения с Эдом Бреннером, – сердито сказал Баранис. – С ним-то ты уж больше не общаешься?
– Нет.
– Вот видишь.
– Ты знал о Бреннере и Пенни? – вяло спросил Крейг.
– Все знали. – Баранис нетерпеливо передернул плечами. – Какая польза была бы, если бы я стал хвастать перед тобой? – Баранис еще глубже вобрал голову в плечи.
– Никакой, – благоразумно согласился Крейг. – Ладно, пошли отсюда. Я подвезу тебя домой.
В Нью-Йорке картина была встречена ненамного лучше. В то время фильмы о солдатах, разочаровавшихся в американской армии, еще не отвечали вкусам публики.
Он сидел у себя в конторе за исцарапанным столом из поддельного красного дерева и подписывал чеки. Контора маленькая, обшарпанная, из двух комнат: одна для него, другая для секретарши. Белинда Коэн работала у него со дня первой постановки. Мебель в конторе тоже не менялась с 1946 года. От времени ни