откровения.
Лежа без сна в темной комнате, заполненной призраками бывших товарищей по оружию, Джек коснулся себя.
— Это я, — с улыбкой прошептал он, повторяя вслед за сыном магическое мужское заклинание; Джек прогонял силы тьмы с помощью тайной церемонии, изобретенной его сыном, наивным и мудрым одновременно; он пытался избавиться от тягостных, мучительных видений, хлынувших из прошлого.
Но таинство не сработало. Он закрыл глаза, но сон не приходил; Джек уже был во власти воспоминаний, навеянных сном и беседой с Вероникой…
Ферма горела. Она была построена из камня, но в ней находилось на удивление много вещей, вспыхнувших после того, как в дом угодил снаряд. Джек спал на полу кухни; взрывной волной его выбросило из комнаты; нога у него была сломана. На голове тлело одеяло. Люди, находившиеся с ним на ферме, куда- то исчезли. Им повезло больше, чем ему. Они растворились в темноте. В сумятице они забыли о нем, а потом приблизиться к зданию было уже невозможно.
Пять часов ушло на то, чтобы доползти до окна. Он многократно терял сознание, ощущал запах собственных обожженных волос и кожи; нога вывернулась окончательно. Он задыхался в дыму. Одно он знал точно: умирать он не хотел. Цепляясь ногтями здоровой руки за доски пола, он добрался до окна; потянувшись, выглянул наружу. Пространство перед домом периодически обстреливали из пулемета, но кто-то заметил его голову, появившуюся в оконной раме, пришел за ним и забрал его. Дальше в памяти был провал: когда его вытаскивали из окна, он снова потерял сознание. Ему кололи морфий; следующие несколько недель он провалялся в полузабытьи, словно окутанный какой-то мутной пеленой; он не понимал, жив он или мертв. Он так и не узнал, кто его спас. Затем — два года в госпиталях, восемнадцать операций. «Эта рука функционировать не будет», — сказал молодой врач. Ему принесли огромный букет цветов, заказанный Карлоттой по телеграфу… Больше она ничего не сделала…
Свадьба была необычной. Наверно, подобные церемонии случались во всех частях света, но все же присутствующих не покидало ощущение, что было в ней нечто специфически голливудское, что только в Голливуде двести пятьдесят человек могут собраться для того, чтобы отпраздновать заключение союза между бывшими супругами, которые когда-то развелись, вступили в другие браки, затем расстались со своими новыми супругами и снова связали себя брачными узами. В любом ином месте виновники торжества, наверно, отправились бы в какой-нибудь тихий провинциальный городок и зарегистрировались бы (как оказалось, снова не навечно) в присутствии пары свидетелей. Но такой вариант не годился для Голливуда тридцать седьмого года. Среди двух с половиной сотен гостей, приглашенных на свадьбу, были фотографы, журналисты, руководители студий, а также члены съемочных групп двух картин, в которых снимались молодожены. Невеста появилась в роскошном белом платье, подаренном ей костюмерным отделом одной из кинокомпаний.
Свадьбу сыграли в доме Делани. В ту пору он был женат на женщине, которая впоследствии стреляла в него из охотничьего ружья. Красивая, легкомысленная, она оказалась, к счастью, плохим стрелком. Делани, не любивший торжеств, устраивал их, чтобы сохранять мир в семье. Морис провел почти весь вечер в баре за картами.
Отис Кэррингтон, жених с изысканными манерами и глубоким грудным голосом, сидел, улыбаясь, между двумя своими бывшими женами на ступенях широкой, колониального стиля лестницы. Он пил черный кофе из большой чашки, воздерживаясь от алкоголя. Ни разу не взглянув на женщину, на которой он женился днем, Кэррингтон говорил своим прежним супругам: «Мне не нужен психоаналитик. Я сам знаю, что со мной. До тридцати лет я был влюблен в свою сестру. Осознав это, я почувствовал, что могу спиться. Однажды утром, проснувшись в Неаполе, я понял, что мне необходимо полностью отказаться от спиртного. За две недели до этого я отправился на вечеринку в Чикаго. Поднявшись с кровати в Неаполе, я увидел, что нахожусь в шикарном гостиничном номере, заставленном цветами и пустыми бутылками из-под виски. Я не помнил, как пересек океан, как добрался до Дирборнского вокзала».
В трезвом состоянии он был любезен и остроумен. Джек не знал второго человека со столь безукоризненными манерами. Напившись, Отис крушил гостиные, срывал приемы, премьеры, губил браки и многолетнюю дружбу. В последние годы, чувствуя после нескольких месяцев воздержания, что кризис близок, он нанимал могучего санитара, который, сопровождая Кэррингтона повсюду, не позволял ему слишком расходиться. Порой случалось, что санитар не отходил от актера две недели кряду. Кэррингтон принадлежал к той старой, уже тогда вымиравшей породе актеров, которые в жизни вели себя как на сцене. Раскованные, броско одевающиеся, галантные, они отличались непредсказуемостью поведения, тягой к эффектному поступку. В апреле 1917 года, в первый день войны, Кэррингтон вышел из нью-йоркского театра, только что сыграв главную роль в спектакле; он воткнул цветок в петлицу своего дорогого костюма и, помахивая тросточкой, отправился в ближайший вербовочный пункт, где заявил о своем желании вступить в армию. Родившийся в другую эпоху, воспитанный в ином, менее романтическом духе, Джек безмерно восхищался Кэррингтоном, и когда началась его война (это произошло в середине съемок), Делани и агенту Джека пришлось проявить изрядное красноречие, чтобы удержать его от аналогичного поступка.
Однажды на съемочной площадке подошедший к Кэррингтону юный актер попросил его выразить одной фразой секрет их профессии. Кэррингтон изобразил на лице глубокую задумчивость, потер крупный нос и произнес: «Радуйтесь жизни, молодой человек, радуйтесь жизни».
В тот же вечер после свадьбы Кэррингтон рассказывал о том, как они с женой отмечали свое первое бракосочетание.
«Это было еще более грандиозное мероприятие, чем сегодняшнее, — говорил он своим бывшим супругам, отпивая кофе. — Проходя мимо дивана, на котором сидели моя жена и английский граф, с которым я познакомился в Лондоне, я услышал, как она заявляет своему собеседнику: „Конечно, мой дорогой, всем известно, что Кэррингтон — импотент“». — Он добродушно усмехнулся, вспоминая былые празднества.
Джек большую часть вечера провел в спорах. Так получалось, что, приехав в Голливуд двумя месяцами ранее, он почти каждый вечер с кем-то спорил. Темы были разные, но в то время чаще всего в гостиных Беверли-Хиллз говорили о достоинствах и недостатках кинофильмов и о гражданской войне в Испании. «Сделать здесь хороший фильм, — заявил переполненный новыми впечатлениями Джек, снимавшийся в одной из главных ролей, — можно лишь по чистой случайности. Слово правды в кино — редчайшее событие. Нельзя обидеть никого — ни бедных, ни богатых, ни трудяг, ни буржуа, ни евреев, ни аристократов, ни матерей, ни священников, ни политиков, ни бизнесменов, ни англичан, ни немцев, ни турков — ну абсолютно никого. Над воротами каждой студии светится девиз: „ТРУСОСТЬ“. Никто не произносит тут ни одного слова правды. Я еще не встретил здесь ни одного человека старше двадцати лет, который не развелся бы по меньшей мере дважды, однако каждый фильм — это поэма, прославляющая постоянство и верность. Все люди, живущие между побережьем Тихого океана и Лос-Анджелесом, тратят столько сил на добывание долларов, что дышать успевают только по субботам, однако если верить создателям фильмов, быть счастливым можно, лишь получая не более двенадцати долларов в неделю. Девяносто процентов людей настолько боятся Гитлера, что он снится им в кошмарах каждую ночь, однако в кинокартинах не найти и намека на опасность, исходящую от него. В баре Ласи о Франко говорят с большей ненавистью, чем в траншеях возле Мадрида, но стоит кому-нибудь заявить о своем намерении снять фильм об этой войне, как тотчас появляется письмо от одного из последователей отца Кофлина, и все планы рушатся. Господи, в этой комнате полно людей, всю жизнь нарушавших законы, лгавших, прелюбодействовавших с чужими женами; все они сейчас богаты, счастливы и пользуются уважением