— «Весь мир — это театр, — пищала она, подражая бостонскому акценту, которому ее обучал преподаватель, — все люди в нем — актеры».
Когда она закончила, все гости кричали «браво!», а папа сгреб ее в объятия, кружился вместе с ней, слезы капали на ее белокурую головку и он все время повторял одно и то же:
— Маленькая Бернар! Моя маленькая Бернар!
Эдди швырнул в нее тарелкой с мороженым, и оно забрызгало папу с Дианой. Та горько плакала часа два, а его отшлепали и отправили спать.
— Как я ненавижу этот Коннектикут! — Эдди обращался к голому, без листьев вязу на краю дорожки, склонившемуся в грязный сугроб.
Потом он еще вдобавок столкнул Диану с крыльца и порвал ей на руках связки. Тогда и убежал из дома: сел в лодку и отплыл от побережья Нью-Джерси, береговой охране пришлось спасать его, уже в десять вечера. За постоянные прогулы его прогнали, по крайней мере, из семи частных и общественных школ; не раз застукивали, когда он с приятелями постарше возвращался из веселых заведений; не слушался отца, получал по тринадцать раз в месяц порку, с упрямым видом гордо выстаивая всю экзекуцию и осознавая в тот момент: пусть чудовищно рассерженный отец приводит в исполнение наказание, но зато и на него, Эдди, обращено внимание, и ему достается доля отцовской любви независимо от того, кто его папа — актер или не актер.
Опершись спиной о ствол дерева, мальчик закрыл глаза — и вдруг перенесся в театральную уборную отца: на нем домашний шелковый халат, куски ватной бороды приклеены к подбородку, а все лицо и волосы густо напудрены. Красивые дамы, все в мехах, заходили к нему, разговаривали, смеялись, их звонкие голоса звучали весело; папа говорил им:
— Вот мой сын Эдди, маленький Генри Ирвинг.
Дамы при этом вскрикивали от восторга, обнимали его, прижимали к своим приятно пахнущим одеждам, осыпали его поцелуями, и он чувствовал их холодные от морозца губы на своем теплом, покрасневшем от смущения лице. А папа весь сиял, хлопал его ласково по спине и говорил:
— Эдди, ты больше не поедешь в свою военную академию, и тебе больше не придется праздновать Рождество со своей теткой в Дулуте. Мы проведем его в Нью-Йорке, только вдвоем с тобой. Ступай в театральную кассу и купи билет на сегодняшнее представление, ряд А, в центре. «Разве нет у еврея глаз? Разве нет у еврея рук, других органов тела…»
— Да, папа, да, да…
Эдди открыл глаза, оглянулся — перед ним дощатые стены академии… Тюрьма, да и только.
— Чтоб ты сгорела! — с пылающей в сердце ненавистью произнес он, обращаясь к этим стенам с облупившейся краской, увитым безжизненным плющом, к этой дряхлой колокольне. — Чтоб ты сгорела!
И вдруг в голове у него мелькнула мысль — глаза сузились, он сразу успокоился. Впился взглядом в ветхие строения, губы задвигались, бессловесно выражая самые глубокие, одному ему известные мысли, о которых и упоминать вслух опасно. На лице его блуждало выражение охотника, идущего по следам выслеженной дичи, чтобы наконец убить ее в густых, спутавшихся джунглях.
Если военная школа сгорит, не спать же ему в холодном декабрьском лесу, он пока еще не спятил, — его, конечно, отправят домой, а что им остается делать? А если его еще и вытащат из горящего здания, спасут, — папа будет так рад, что сын его не сгорел, что он жив и здоров…
Так пусть же школа сгорит дотла, вся целиком, иначе его не отошлют домой! Огонь должен вспыхнуть внизу и постепенно пожирать все на своем пути наверх, но ведь там, внизу, подвал и в этом подвале — один-единственный человек — сторож: сидит там в полном одиночестве, мечтая о своей рождественской бутылке… Из груди у Эдди невольно вырвался глубокий вздох. Решительно повернувшись на каблуках, он зашагал к двери в подвал — надо ловить момент.
— Послушайте, — обратился он к сторожу (тот, со скорбным видом, все качался взад-вперед в своем кресле рядом с печкой), — мне, вообще-то, вас жалко.
— Да, вижу, — с полной безнадежностью в голосе ответил старик.
— Клянусь! Такой старый человек, как вы, в полном одиночестве на Рождество. Никто не приласкает, никто не приголубит. Просто ужасно…
— Да, — согласился с ним сторож, — ты прав.
— У вас даже нечего выпить, чтобы согреть свое старое тело.
— Ни капли! И это на Рождество! — Сторож еще энергичнее и печальнее стал раскачиваться в ветхом кресле.
— Сердце мое смягчилось! — заявил мальчишка. — Сколько стоит бутылка яблочного бренди?
— Ну, существуют разные сорта. — Сторож явно знал дело.
— Я имею в виду самое дешевое, — сурово объяснил Эдди. — За кого вы меня принимаете?
— Можно купить бутылку первоклассного яблочного бренди за девяносто пять центов, Эдди, — заторопился сторож. — С удовольствием его выпью. Ты совершишь достойный поступок, порадуешь старого человека в такой торжественный праздник, когда в школе пустынно и все на каникулах.
Эдди, вытащив деньги из кармана, аккуратно отсчитал девяносто пять центов.
— Я, конечно, понимаю… сегодня ведь необычный день.
— Конечно, Эдди, — сразу же подтвердил сторож. — Я и не ожидал…
— Я ведь выиграл по-честному? — на всякий случай уточнил Эдди.
— Кто в этом сомневается, Эдди…
— На Рождество…
— Конечно, на Рождество… — Сторож от нетерпения уже сполз к самому краю кресла и весь подался вперед, раскрыв рот, язык его жадно облизывал уголки губ.
Эдди протянул ему руку с зажатыми в кулаке монетами.
— Ровно девяносто пять центов. Хотите берите, хотите — нет!
Рука у сторожа сильно дрожала, когда он брал у мальчика деньги.
— Какое у тебя доброе сердце, Эдди! — растрогался старик. — Правда, по тебе этого не скажешь, но все же у тебя доброе сердце.
— Я могу даже сходить за бутылкой, — предложил Эдди свои услуги, — но прежде мне нужно написать письмо отцу.
— Что ты, Эдди, этого совсем не нужно, все хорошо. Я с удовольствием прогуляюсь до города, — сторож нервно засмеялся, — подышу свежим воздухом. Вот помоги мне подняться. Благодарю тебя, Эдди, ты один из лучших кадетов на свете.
— Ну, — Эдди направился к выходу, — счастливого Рождества!
— Счастливого Рождества! — радушно отозвался старик. — Счастливого Рождества, мой мальчик, и с Новым годом! Будь счастлив!
Когда Эдди поднимался по ступенькам вверх, он слышал за спиной, как старик, довольный неожиданным оборотом событий, затянул:
— «Я видел, как проплывали мимо под парусами три корабля, три корабля…»
Пять часов спустя Эдди шел по Сорок пятой улице в Нью-Йорке, без пальто, дрожа от холода, но ужасно счастливый. От Большого центрального вокзала шагал, пробираясь через веселые, добродушные, празднично настроенные толпы людей, с удовольствием цитируя про себя отрывки из «Венецианского купца» Шекспира, — обращался то к ярким неоновым огням, то к уличным фонарям, то к полицейским в синей форме: «Если уколоть нас, разве не покажется кровь? Если пощекотать нас, разве мы не засмеемся? Если отравить нас, разве мы не умрем?»
Пересек Шестую авеню, подошел к асфальтовой дорожке, ведущей к служебному входу в театр, — над ним в раме из электрических лампочек сияло название спектакля: «Уильям Шекспир. Венецианский купец».
— «А если нас обмануть, разве мы не отомстим?» — громко кричал мальчик выходящим на дорожку стенам театра.
Открыл дверь служебного входа, взбежал по лестнице к уборной отца. Дверь открыта, отец сидит за своим гримерным столиком, намазывая жиром лицо и примеряя парик перед зеркалом. Эдди неслышно проскользнул внутрь.
— Пап… — проговорил он, стоя у двери, потом повторил: — Пап!