том, что щупальцы нацистской тайной полиции могут в любую минуту зацепиться за одно из звеньев и привести к разрыву всей цепи. А теперь, когда партия работала в таком глубоком подполье, когда каждый оставшийся на поверхности человек, сохранивший свободу передвижения и чистый паспорт, был неоценим, такой разрыв был бы настоящим бедствием. Поэтому каждое прикосновение к тому, что подпольщики называли «почтой», заставляло его испытывать ощущение, близкое к ожогу. Зато появление каждой почты, каждого слова, благополучно прорвавшегося сквозь полицейские кордоны, было для него большой радостью, настоящим праздником.
Нагнувшись к камину, бросавшему трепетные отблески на кусочек картона, Трейчке с жадностью всматривался в различимые только в лупу наколы кода. Он хорошо знал Тельмана, его ясный и точный ум, его непреклонную волю и удивительную чистоту души. Он верил в него, как верили все коммунисты. Он любил Тельмана так же, как его любили рабочие Гамбурга и Берлина, Бохума и Дюссельдорфа, — любого другого города, видевшие Тельмана на ораторской трибуне, слышавшие его ясные, твёрдые, как сталь, горячие, как пламень, слова.
Да, Трейчке очень любил своего гамбургского земляка Тэдди. И было тяжело, мучительно тяжело читать теперь все такие же ясные, как прежде, такие же разящие, как всегда, такие же полные непреклонной веры в своё дело, любви к своему народу слова и представлять себе обстановку, в которой они писались.
Прошло не меньше часа. Трейчке все ещё сидел с папиросной коробкой в руках, задумчиво склонившись перед едва мерцающим камином. Угли уже совсем догорали, когда Трейчке, в последний раз взглянув на разрезанную крышку, кинул её в огонь. Он пододвинул к коробке несколько горячих углей и даже подул на них, чтобы картон поскорее загорелся. Когда от него остались только завитушки чёрного пепла, Трейчке тронул их щипцами, и следы коробочки окончательно исчезли.
Глядя, как распадаются лёгкие хлопья, Трейчке вспомнил о полотёре Бойсе. Скоро полотёру, может быть, удастся принести ему тем же способом известия из нового источника: из самого логова зубра нацистской военной разведки полковника Александера. Много терпения и труда было затрачено на то, чтобы установить связь с одним из солдат, обслуживавших Александера, и добиться возможности получать от него информацию. А эта информация сейчас была остро нужна. До подпольного руководства партии дошли сведения, что диверсионная служба Александера снова протянула свои ядовитые щупальцы к Советскому Союзу. Было установлено, что Александер восстановил прерванный было контакт со своим прежним тайным агентом Зеегером — одним из главарей берлинской организации социал-демократов веймарских времён. Этот Зеегер, исключённый в своё время из компартии за троцкизм и вернувшийся к социал-демократам, прилагал теперь усилия к тому, чтобы установить связь с троцкистами, ведшими подпольную подрывную работу в Советском Союзе. Эти нити нужно было обнаружить, их нужно было постараться перервать, дать сигнал русским товарищам об опасности, грозящей им со стороны троцкистских ренегатов. Ренегаты, являвшиеся платными секретными агентами немецкой военной разведки, получили от своих хозяев новую установку: попытаться затормозить бурное движение Советской страны по пути хозяйственного развития. Трейчке не знал точных инструкций, полученных троцкистами от Александера, но он знал, что в числе провокационных лозунгов, которые они должны были пустить в ход, был предательский лозунг противопоставления друг другу старого и молодого поколений прежде всего в среде партийных работников, но также и во всякой другой среде, в какую только удастся проникнуть троцкистам: среди инженеров, учёных, писателей, рабочих — всюду, где только можно внести смуту и расстройство в ряды строителей социализма. Это было уже известно. Партия поручила Трейчке узнать остальное. Опасную нить, тянущуюся от Троцкого через немецкую разведку в СССР, нужно было перерезать.
Было очень странно видеть, что такой почтенный человек, как доктор Трейчке, способен, подойдя к углу комнаты, нагнуться к полу и ни с того ни с сего показать вдруг язык. На полу не было ничего, кроме медной сетки вентиляционной системы.
7
Годар вышел на станции метро Севр-Бабилон. Он никогда не делал пересадки, хотя от этого скрещения линий до бульвара Сен-Жермен оставалось ещё два перегона. Врач предписал Годару бывать среди зелени, и он добросовестно полагал, что покрытые пылью каштаны бульвара Распай и есть та самая зелень, которая так нужна его сердцу и лёгким.
Никто не угадал бы в этом сутулом человеке, одетом в мешковатый, несвежий штатский костюм, майора французской секретной службы.
Годар шёл, подавшись вперёд, заложив руки за спину. Он тяжело дышал, несмотря на прохладу раннего парижского утра.
Выходя из метро, Годар снимал плюшевую шляпу с засаленной лентой и нёс её в руках. Его непокрытые волосы вздымались неопрятною копной, которую обильная седина и ещё более обильная перхоть делали серой. Перхоть покрывала и воротник пиджака и плечи. Можно было подумать, что платье майора никогда не чистится. Цвет лица у Годара был землисто-серый; под глазами темнели набухшие мешки — прямое свидетельство того, что сердце и почки майора требуют лечения.
Годар шёл медленно, останавливаясь, чтобы прикурить от догорающей сигареты новую. Обычно окурок успевал так прилипнуть к краю нижней губы, что сплюнуть его было невозможно, и Годар, морщась от боли, отлеплял его пальцами. Он выходил из метро ровно в восемь часов пять минут. Он знал, что через восемь минут, необходимых ему, чтобы дойти до станции Распай, он увидит там выходящего из метро капитана Анри. В их распоряжении останется семнадцать минут, чтобы посидеть на скамейке в ста пятидесяти шагах от угла бульвара Сен-Жермен и Университетской улицы, так как ровно в половине девятого они должны будут войти в подъезд Второго бюро…
И действительно, ещё за пятнадцать-двадцать шагов до станции Распай Годар увидел Анри.
Капитан Анри, маленький, подвижной, со смуглым лицом и живыми карими глазами, был в хорошо сшитом сером костюме. Его иссиня-чёрные волосы, густо смазанные брильянтином и расчёсанные на прямой пробор, блестели, отчего голова капитана казалась лакированной, как у манекена в магазинной витрине. Только одна узкая прядка волос как бы случайно опускалась на левый висок, чтобы скрыть белый шрам, уходивший за ухо. Над верхнею губой Анри чернели тонкие, подбритые сверху и снизу усики.
Когда-то, во времена мировой войны, Годар и Анри были друзьями, но служба разлучила их на многие годы. Теперь она снова свела их во Втором бюро, где оба были начальниками отделов.
Увидев Анри, Годар, как всегда, взглянул на часы, чтобы проверить себя.
— Посидим, — сказал он, опираясь на спинку скамьи, под тем же самым каштаном, под которым они сидели каждый день. — С сердцем-то все хуже…
— Нужно куда-нибудь поехать, — как обычно, ответил Анри.
— Да… — Годар затянулся, прикуривая новую сигарету, и тяжело задышал. — Я и сам так думаю… Но, знаешь ли, как-то все не выходит. Проклятые боши не дают передышки. Смешно сказать: когда мы с тобою были мальчишками, то, помнится, я все бормотал: «Вот только покончим с бошами, и все пойдёт, как по маслу!» И вот моя шевелюра похожа на половую щётку самой подлой консьержки, а я повторяю все ту же фразу: «Вот только покончим с бошами…» Хотел бы я знать, когда мы действительно покончим с этими свиньями.
— Теперь все становится ясно!
— Да… — насмешливо проворчал Годар. — Так ясно, что можно зареветь от отчаяния. Сперва я думал: вот прояснится ситуация с Гитлером — уеду в Алжир. И вот действительно все ясно! А я все тут: жду, когда кончится возня со штурмовиками.
— Это не может долго тянуться. — Анри разглядывал в карманное зеркальце свои усики, притрагиваясь к ним мизинцем. — Они должны вцепиться друг другу в глотки.
Годар покачал головой:
— Да, сейчас не время для моего лечения.
— Реорганизация, предпринятая генералом, сулит большое оживление.
— Э, мой друг! — Годар безнадёжно махнул рукой.
— Ты думаешь?..
— Поработаешь с моё — увидишь! Любая разведка и контрразведка должна быть агрессивной. Наступать и наступать. Этого не хотят понять у нас. Трясутся над каждым франком.
— Тут ты прав, — безразлично согласился Анри, но таким тоном, словно ему было всё равно. Он поднял