беспристрастную, незамедлительную огласку ex Officio,[8] господин хирург Визер, будучи судебным врачом, взял на себя все хлопоты, избавив от них моего потрясенного брата, оставшегося в доме вместе с детьми и покойным ожидать моего возвращения.

Пуля – свинцовая точка в финале жизненного пути Энслина. Так вот, значит, как все в точности было. И вот что примечательно: ведь в конце концов, двадцать лет спустя, посреди всегда столь мирного, тихого Цюриха, от выпущенной из ружья пули погибнет и сам Лафатер. Оба воссоединились в смерти, и так далее – уж не история ли это романтической любви?

Напрашивается ряд вопросов.

Перво-наперво следующее. Обстоятельства самоубийства являются кульминационным моментом разногласий Энслина и Лафатера. Все внешние признаки поведения писца (напевание, посвистывание и т. д.) полностью противоречат тому, что Энслин затем совершает. То есть перед нами сомнамбулически незамкнувшийся в себе безумец, одного взгляда на которого достаточно, чтобы понять, что у него на уме, – как раз напротив. Будто перед смертью Энслин пожелал доказать обратное: нельзя определить по лицу человека то, что хранит он в глубине души. Весьма похоже на то.

И вот еще что остается загадкой: как можно нажать на спусковой крючок ружья обутой стопой? Трудновато представить такое. Возможно, речь идет об убийстве, обставленном как самоубийство. Энслин слишком много знал. (О чем?) Все очень уж сходится: нельзя не заметить, что в отстраненности Лафатера от происходящего есть какая-то нарочитость. Его брат перед своим появлением позаботился о том, чтобы собрать как можно больше свидетелей, будто он сам (преступник?) не решался вернуться на место преступления… Или я притягиваю за уши? Не исключено. И все же вопрос о башмаке, спусковом крючке и о том, как это все увязать, остается открытым.

После моего возвращения я сразу же отправился к Вашим милостям и поведал обо всем описанном выше, насколько в тот момент сам был осведомлен. По возвращении я не единожды просматривал его ящики, но в бумагах не нашел ничего, что можно было бы хоть как-то связать с происшествием и пролить на него какой-либо свет, а между тем записи в дневнике продолжались вплоть до ужина того злополучного дня – там, однако, обнаружилось лишь краткое описание его повседневных трудов, что до приложения А., оно давно уже должно быть отправлено в Цюрих; позднее же, когда поступил ко мне на службу, он по моей просьбе стал писать менее пространно.

Приложение Б – это черновик письма, посланного мне из Клотен, предположительно в середине дня, когда он погиб; судя по его состоянию, письмо носили в кармане. В карманах том же ящике, где хранились эти бумаги, я нашел мешочек пороха. В его парадном сюртуке я также нашел садовый нож, два перочинных и три маленьких ножика для заточки перьев.

* * *

Энслин, вооруженный до зубов… Перочинными ножами! Жуткое, смешное зрелище.

Пи следа не нашел я от тех записок, что он писал мне или я ему. Должно быть, он выискивал их в моих и своих бумагах и попросту уничтожал.

Может статься, это и есть та самая дверь, за которой раскинулось Царство Свободы.

Не в силах я, достопочтенные господа, помышлять об иной причине безрассудного его поступка, кроме как о несчастной, безответной любви.

А что, если Энслин был безответно влюблен в Лафатера? (Подобное предположение уже мелькало – смотри выше.)

По характеру он был воплощением смуты (Eturderie), что неопровержимо доказывает все обстоятельства этой истории. Тем не менее, когда хотел, он проявлять полную ясность мысли, был точен, предан, всегда говорил только правду, был смел и дерзок, но, как ни удивительно, до бесконечности суеверен. Отличался усердием, вставал на заре и, если требовалось ложился глубокой ночью; дела свои всегда держал в совершенном порядке и исполнял быстро и беспрекословно. Однако чуть только смятение овладевало им, и тотчас же все, что он говорил, писал или делал, превращалось в совершеннейшую глупость. Парадоксально то, с какой легкостью удавалось вновь обратить его к мудрости и нежности чувств, зачастую лишь одарив дружеским взглядом. По сути управлять вы могли им, этой своенравной головой, по своему желанию и разумению, поощряя и ободряя. Впрочем, не столь продолжительно. О горе благочестивой его матушки, а также шести или семи сестер и братьев, один из которых – советник в Штутгардском суде, я не в силах думать без ужаса.

Вот и все, что я могу вам поведать; более мне не известно ничего, что помогло бы пролить свет на случившееся.

С мольбою я простираю руки к Господу и с величайшим почтением к Вам, достойнейшие господа и святые отцы, с детской верой и благоговением ожидая Вашего решения и желая Вам всякого благополучия, высокочтимый господин бургомистр.

Навеки Ваш покорный слуга Иоганн Каспар Лафатер, дьякон церкви Святого Петра

Цюрих, 6 апреля 1779 г.

Прежде чем приняться за очередные наброски, я перечитал последние страницы и в душе окончательно распрощался с ирокезом, который, как мне теперь казалось, был несколько надуман… Итак, я, изредка поглядывая в окно, еще раз призадумался о некоторых вехах жизни Лафатера.

Что я, собственно, о нем знал?

Глава седьмая

Иоганн Каспар Лафатер родился 15 ноября 1741 года в Цюрихе, предместье Вальдрис, в семье врача Ганса Генриха Лафатера и его жены Регулы, урожденной Эшер.

Окончив Латинскую школу, он начиная с 1754 года посещает коллегию гуманитарных наук, где среди прочего изучает отечественную историю и политику – его наставником в этих предметах был Бодмер.[9] Прочие науки, которые в той или иной степени следует отнести к разряду «точных» – вроде физики и метафизики, – не внушали впечатлительному юноше ни малейшего интереса. «Лейбниц, Вольф и Ньютон вряд ли что-то добавят к моему благодушию», – говорится в одном из писем восемнадцатилетнего Лафатера с уверенностью, свойственной его возрасту. Он изучает мир, ищет в нем свою стезю. Со временем становится все заметнее, что его сверх всякой обычной меры занимают лица людей, подчас совершенно ему чужих ему. «Одна лишь физиономия какого-нибудь Мюллера, избранного надзирателем или счетоводом – это воплощение грубости и самодурства, – увиденная единожды, была столь глубокой раной для моего сердца, для внутреннего человека, сокрытого в душе моей, что много дней не мог я после того оправиться».

Поначалу это лишь излишняя восприимчивость к тому, что он и сам не в силах описать словами, – немое ощущение. Он все еще не может читать по лицам, ибо язык их ему неведом.

Отдушину и утешение находит он в чтении религиозной литературы, которая вскоре становится объектом его безраздельного внимания. Однажды, как и много-много раз прежде, он читает Библию. Как вдруг фраза, уже читанная сотни раз, внезапно предстает будто в новом свете, становясь для Лафатера неким откровением: «И создал Бог человека по образу и подобию своему».

Лафатер замирает, пораженный.

Если это действительно так, в испуге заключает он, значит, каждый человек – это не что иное, как уменьшенное отражение лика Господнего, а следовательно, изучение человеческих лиц является кратчайшим путем к возможности взглянуть в лицо Господу нашему. Выходит, что путь к Богу пролегает через черты людских лиц.

С этого момента все устремления Лафатера направлены лишь на одно: создание универсальной энциклопедии лиц! Подобный сборник, целью которого было бы служить одновременно познанию как рода людского, так и промысла Божьего, давал возможность изучать людей словно открытую книгу, по малейшим, лишь мельком возникающим на их лицах мимическим признакам.

Каждое лицо – загадка, ожидающая своего часа. Но зачастую ей так и не суждено дождаться. Потому что загадка эта сложна! Бог хоть и присутствует в каждом человеке, но, сказать по правде, прячется он в нем довольно глубоко.

О чем говорит нам, к примеру, угловатый лоб? Или, скажем, – выступающий подбородок? Какой секрет выдают пухлые губы? Что таит в себе тонкий рот?

Вместо того чтобы мучительно биться над этими и другими опросами, в крайнем случае можно было бы

Вы читаете Маска Лафатера
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату