няню.
— О, совсем забыла тебе сказать, — пробормотала я. — Я провела телефонную конференцию с офисом. Мы исследуем спрос на издание НОК по Африке. Думаю, это перспективно.
Ты наклонился и жарко заговорил прямо мне на ухо:
— Я не имел в виду, что кто-то другой будет воспитывать нашего сына, пока ты будешь охотиться за питонами в Бельгийском Конго.
— В Заире.
— Ева, мы оба должны воспитывать сына.
— Тогда
— Ему всего семь недель! Он слишком мал для своей стороны!
Я кое-как встала. Ты мог бы назвать меня слезливой, но мои глаза увлажнились сами собой. Я потащилась в ванную комнату не столько за самим термометром, сколько для того, чтобы подчеркнуть: ты не потрудился принести его мне. Когда я вернулась с термометром во рту, мне показалось или ты действительно закатил глаза?
Я изучила ртутный столбик под лампой.
— Посмотри. У меня все расплывается.
Ты рассеянно поднес термометр к свету.
— Ева, ты все подстроила. Ты держала его на лампочке или что-то в этом роде. — Ты стряхнул термометр, сунул кончик мне в рот и отправился менять Кевину памперс.
Я прошаркала к пеленальному столику и предъявила улику. Ты проверил показания и мрачно уставился на меня.
— Ева, это не смешно.
— О чем ты? — На этот раз я не смогла сдержать слезы.
— Нагревание термометра — дурацкая шутка.
— Вздор, Ева, здесь 40 градусов.
— Ох.
Ты посмотрел на меня. Ты посмотрел на Кевина, впервые разрываясь между обязательствами передо мной и сыном, затем поспешно схватил его со столика и с такой непривычной небрежностью положил в кроватку, что он забыл о своем строгом расписании спектаклей и разразился дневным я-ненавижу-весь- мир визгом.
— Прости! — Ты оторвал меня от пола и отнес на диван. — Ты действительно больна. Мы позвоним Райнстайн, отвезем тебя в больницу...
Я задремывала, все расплывалось, но я четко помню, как подумала, чего мне все это стоило... И получила бы я холодное полотенце на лоб, три таблетки аспирина, стакан холодной воды и звонок доктору Райнстайн, если бы термометр показал только 38,3 градуса.
21 декабря 2000 г.
Я немного взволнованна. Только что мне позвонили, а я понятия не имею, как этот Джек Марлин достал мой номер, не внесенный в телефонную книгу. Марлин представился документалистом с Эн-би-си. На мой взгляд, шутовское рабочее название его проекта — «Внеклассная работа» — вполне аутентично, и по меньшей мере он быстро дистанцировался от «Страданий в Гладстон-Хай», кошмарного шоу телекомпании, где, как информировал меня Джайлз, в основном показывают в прямом эфире рыдания и поминальные службы. И все же я спросила Марлина, почему он решил, что я захочу принять участие в очередной сенсационной аутопсии того дня, когда, насколько я понимаю, закончилась моя жизнь. А он ответил, что, может, я хотела бы изложить «свою версию этой истории».
— И что же это за версия? — Я живо вспомнила наш разговор над семинедельным Кевином.
— Например, не был ли ваш сын жертвой сексуального насилия? — подсказал Марлин.
—
— Как насчет прозака? — Сочувствие, слышавшееся во вкрадчивом голосе, вряд ли было искренним. — Это была его защита на процессе, и довольно хорошо доказанная.
— Идея его адвоката, — еле слышно отозвалась я.
— Хотя бы в общих чертах... может, вы думаете, что Кевина неправильно поняли?
Прости, Франклин, я знаю, что должна была повесить трубку, но у меня так мало общения вне офиса...
— Что, по-вашему, он пытался сказать? — спросил Марлин, возбужденный предвкушением заполучить живого представителя той отстраненной родительской элиты, которая почему-то не жаждет своих пятнадцати минут телевизионной славы.
Разговор наверняка записывался, и мне приходилось следить за своей речью, но я выпалила:
— Каким бы ни было его
Когда мой собеседник пустился в разглагольствования о жизненной необходимости постижения мотивов дефективных мальчиков, чтобы в следующий раз «мы могли почувствовать приближение катастрофы», я его резко оборвала:
— Мистер Марлин, я чувствовала приближение катастрофы почти шестнадцать лет. И сильно это помогло?
Я повесила трубку.
Я понимала, что он всего лишь делает свою работу, но мне не нравится его работа. Меня тошнит от репортеров, вынюхивающих под моей дверью, как собаки, почуявшие мясо. Я устала быть кормом.
Я получила большое удовольствие, когда, прочитав лекцию о неслыханности подобного в наше время, доктор Райнстайн вынужденно признала, что у меня мастит в обеих грудях. Те пять дней в Бет-Израэль под капельницами с антибиотиком были болезненными, но я училась ценить физическую боль как форму страдания, которую понимала, не в пример непостижимой безысходности новоявленного материнства. Даже простая тишина дарила мне невыразимое облегчение.
Кипя жаждой деятельности главы семейства и, вероятно — признай это, — не желая испытывать «добродушный характер» нашего сына, ты воспользовался шансом нанять няню. Или мне следует сказать «двух нянь», поскольку к моему возвращению первая нас уже покинула.
Однако ты не собирался добровольно делиться этой информацией. Везя меня домой в своем пикапе, ты просто начал болтать об изумительной Шивон, и мне пришлось остановить тебя:
— Я думала, что ее имя Карлотта.
—
На каждой неровности дороги мои груди воспламенялись. Я не жаждала углубиться в мучительный процесс откачивания молока, чем мне велели заниматься каждые четыре часа, чтобы избавиться от мастита. И не важно, что я все до капли выливала в раковину.
— Как я понимаю, Карлотта не выдержала.
— Я сразу же предупредил ее, что у нас