руку, будто утопающая, и ее беззащитность тронула его. Он поцеловал ее, и поцелуй этот был таким долгим, что она была уверена: на них уже смотрят. Томас стоял у выхода, когда Линда шла по трапу, она не смогла удержаться и посмотрела, ждет ли он.
Ее место было у окна, хотя обычно Линда предпочитала сидеть у прохода. Она заняла свое кресло и заметила, укладывая вещи, что мужчина, который выбросил зонт (она теперь всегда будет думать о нем как о «человеке с зонтом»), сидел впереди, в первом классе. Ей на мгновение стало интересно, где он живет, почему летит в Бостон. Линда представила его непременной принадлежностью своей жизни, — в такси, рядом в толпе на шумной улице. Может, он уже появлялся в ее жизни, а она просто не замечала этого: в гостинице в Африке, например? Или на каком-нибудь ужине в Халле? И нельзя было не вообразить, что если бы судьба устроила ее жизнь по-другому, то именно он мог бы стоять вместе с ней у выхода к самолетам и целовать ее так долго. Все эти тайны не дано знать. Да, можно гадать об этом. Да, можно верить в это. Но только не знать.
Она достала из портфеля книгу и раскрыла ее, хотя была теперь слишком отрешена, чтобы читать. В плаще, белой блузке и черной юбке, она могла выглядеть адвокатом, возвращающимся после дачи показаний; чьей-то женой, летящей домой после посещения родственников. За окном плыли низкие облака, и она вне всякой связи сказала себе, что взлет всегда безопаснее посадки. Стюардесса закрыла дверь, и вскоре самолет пришел в движение. Линда, как всегда, произнесла молитву и подумала о том, как Винсент был обделен годами, как упорно придется работать Маркусу, чтобы избавиться от своей пагубной привычки. Она подумала о желании Марии жить собственной жизнью и о тетке, сидящей со своим требником. Вспомнила Донни Т. с его долларами, женщину по имени Джин, которую никогда не знала. Регину, к которой была несправедлива, и Питера, уже почти забытого. Она подумала о Билли, обманутой жизнью сверх всякой меры. И наконец, о Томасе, своем любимом Томасе, которому жизнь нанесла сокрушительный удар.
Что осталось, кроме прощения? У нее вдруг появилась уверенность, что без этого ее жизнь превратилась бы в беспрерывную пытку, вплоть до предсмертных агоний в доме престарелых.
Прозвенел звонок, и наступила тишина. И в этой тишине образовалось слово. Потом предложение. Потом абзац. Она нашла в сумочке ручку и стала писать на полях книги. Исписала одну сторону, потом другую, заменяя одну страницу другой. Она писала, пока не заболела рука, пока стюардесса не принесла легкий завтрак. Затем положила ручку и посмотрела в окно. Это изумительно, подумала она. Самолет выходил из тумана во вселенную голубого неба и горных облаков.
Часть вторая
Двадцать шесть
Манго было каким-то чуждым и мясистым и напоминало ему женщину. Цвет его варьировал от ящеричного оранжево-розового до травянисто-зеленого — пестрая палитра, которая менялась за одну ночь, если оставить плод на подоконнике. Переменчивый, как Регина. Кожура толстая и плотная, сквозь которую трудно проникнуть; мякоть волокнистая и мясистая, блестящая от сока. Запах божественный. Чтобы есть эти штуки, требовалась сноровка, которой он еще не достиг: особый способ, как снять кожуру, удалить косточки и разрезать плод на красивые дольки, которые подавались на белой фарфоровой тарелке; но самое большее, что он мог сделать, — это встать над раковиной и сосать мякоть. Ему захотелось представить обнаженную Регину в ванной и этот сок, стекающий с ее сосков. Фантазия улетучилась в течение минуты: Регина никогда не стала бы есть в ванной. Не допустила бы такого беспорядка.
Господи, как на рынке воняло! В лавках вдоль стен продавалось облепленное мухами мясо. Запах был кровавый (свежий забой), туши еще сочились. Еще хуже был запах готовящегося мяса, не похожего ни на один бифштекс или отбивную, которую он когда-либо ел. Он не сомневался, что это конина, хотя все отрицали. Рядом с ним с протянутой ладонью стояла босая женщина с привязанным на спине ребенком. Она ничего не говорила, просто ждала с протянутой рукой. Он полез в карман шортов и вытащил пригоршню шиллингов. Она пробормотала: «Ahsante sana» — и пошла дальше. Томас теперь ходил на рынок с карманами, полными шиллингов. Не из чувства вины, хотя и его было предостаточно, — неприятно и тяжело отказывать. Идти дальше, притворяясь, будто ты глубоко задумался, когда нищий бредет за тобой, бормоча невнятно: «Tafadhali». Пожалуйста, мистер. Проще иметь полный карман денег. Подаяния нищим очень расстраивали Регину, поэтому она демонстрировала терпение, снова и снова повторяя то, что произносила уже сотни раз. Это не поможет, говорила она, это не решит проблемы.
«Это решает мою проблему», — думал Томас.
Мы и они. Эта мысль не уходила. Он находился в стране уже почти год, и по-прежнему это были «мы», по-прежнему «они». И «мы», как ему виделось, были снисходительными, непонимающими, несколько нелепыми в своей коллективной серьезности. Он не встречал еще ни одного американца (включая Регину), который, по его мнению, добился бы какого-то прогресса, — хотя, если только предположить, что существует проблема, которую можно решить, то Африка сама по себе — проблема. Велась бесконечная и утомительная дискуссия: действительно ли Кения нуждается в пребывании здесь американцев и хочет ли она этого? Да, нуждается. Нет, не хочет. Но ведь не будешь же действительно ходить и пропагандировать такую позицию? Для убежденности нужен узкий кругозор. Как у Регины. Тогда как у него, у Томаса, вообще не было кругозора, ни узкого, ни какого-то другого. Его интересовало материальное ощущение. Физический мир. Возможность наслаждаться здесь и сейчас. Сексуальный подтекст. И слова. Всегда слова. Он не доверял будущему, которого не видел. Падению с земли. Пустому экрану.
Томас положил манго в соломенную корзину. Он должен был купить фрукты, а Регина — мясо. Регина обиделась, что он не сделал этого раньше и ей пришлось тратить выходной день. И это Регина, которая своими глазами наблюдала жуткие случаи амебной дизентерии, шистосоматоза и умирающих от голода детей. Регина, которая обладала ясностью ума.
Она уже поговаривала о возвращении домой после получения своей степени.
Да, сказал он тогда жене, он не сделал покупок, потому что всю неделю писал. И увидел, как она делает невероятное усилие, чтобы не повторить (поднятая бровь, кривая усмешка): «Всю неделю?» Ее поддержка иссякла, как только уменьшились доходы и не стало успеха. Более того, все стихи, которые он написал в Африке, были неизменно о Халле. «Неужели нужно десять лет, чтобы научиться проникать в смысл слов? А домой в Халл он вернется лишь для того, чтобы писать о Найроби?» Нет, он так не думал. Африка противилась пониманию. Ему никак не удавалось понять эту страну, и поэтому он не мог грезить о ней. А если не можешь грезить о чем-то, то не сможешь и писать об этом. Если бы он мог писать об Африке, думал Томас, Регина, возможно, и простила бы его.
Он знал, что она не простит ему того удовольствия, которое он испытывал, когда писал: чувственного и осязаемого, какого-то сотрясения, которое проходило по телу, когда это срабатывало. Он всегда «писал» в голове, на вечеринках стремился оказаться у письменного стола. Иногда он думал, что это единственный честный канал связи с окружающим миром, а все иные попытки, включая брак (Господи, особенно его брак), потерпели крах из-за его чрезмерной боязни обмануть ожидания и не оскорбить чувств. Но удовольствие противоречило представлению Регины о работе: человек должен чем-то жертвовать и быть в состоянии постоянного умственного страдания. Чтобы умиротворить ее, Томас иногда рассуждал о муках творчества, о борьбе за преодоление «писательской блокады».
Он писал в спальне дома, который они снимали в Карен. Дом представлял собой широко раскинувшуюся каменную оштукатуренную виллу, построенную на британский манер, с паркетными полами и окнами с освинцованными переплетами. Полог бугенвиллий цеплялся за верхушки эвкалиптовых деревьев, и все это сплеталось в нечто большое и яркое.
За домом был высажен кактусовый сад — карнавал гротеска: длинные скользкие зеленые и желтые ракеты с шипами-кинжалами, способными убить человека; деревья с грушевидными плодами на концах, которые птицы склевывали до того, как до них успевал добраться человек; уродливые дутые пни, время от времени превращавшиеся в очаровательные красные бархатистые цветы; гигантские коричневые молочаи с молящими руками, сотнями рук, воздетыми к синеве экваториального неба. По краям галечной дороги,