тогда как некоторые страны стояли торчком, словно восклицательный знак. Кроме того, и на Кубе, и в Австрии лучший кофе и лучшие на свете кофейни. Вот только газет в Гаване не было.
В это мгновение Роза начала читать фрагмент своей автобиографической прозы — «Родилась неудачницей, и пошло-поехало», — который она написала, как только Франц исчез из ее жизни по дороге в Виналес:
«Рядом со мной сидела читательница, которая просила меня объяснить один отрывок: „В больнице в Ляйнце[90] мне сначала удалили опухоль матки размером с детскую голову. Но все — таки не уморили. Мне не показали эту опухоль и не сказали, куда ее дели (а как вообще избавляются от хирургических отходов?), но разве у меня не было права по крайней мере ее увидеть? Разве это не моя опухоль? Ведь позволяли же мне в детстве завернуть молочный зуб в носовой платок и унести его домой из кабинета зубного врача?' А он сфотографировал нас в то мгновение, когда мы разбирали этот фрагмент и размышляли, что он значит. Откуда мне знать? Разве этот текст — по-прежнему часть меня, разве я не напечатала его, не забыла, не потеряла из виду в гуще всех этих строк, страниц и эпитафий?» Роза читала и читала — не для публики, публике больше всего хотелось посмотреть в окно, которого не было, — а исключительно для Франца, словно читает его некролог.
Заметив, что Франц по стене подкрадывается все ближе и ближе, она сделала паузу и сказала: «А сейчас я прочитаю еще один текст, написанный только что…» — банальный зачин из репертуара любого путешествующего писателя.
Речь шла о чем-то сентиментальном, немного смешном и полузабытом: «Объявляют белый танец, ты подходишь к нему и спрашиваешь: „Можно вас пригласить?' — он отказывает, и ты возвращаешься на свое место в жизни, тебе остается только краснеть. Ты, собравшись с духом, с ним заговариваешь, а ничего не получается».
Как Франц ее понимал. В портфеле у него было полтора литра белого бесцветного рома, перелитого в безобидную бутылку из-под воды, чтобы никто не догадался.
Он сбежал с писательских чтений. Он во что бы то ни стало должен был поговорить с Розой. Он знал, что она рано или поздно вернется в отель и будет сидеть в кресле, из которого виден боковой вход, и собирался потихоньку прошмыгнуть через него, прокравшись вдоль колонн туда, где надеялся встретить Розу. Его охватила паника, ведь денег у него больше не было, все деньги выманила Рамона, и взять больше неоткуда, потому что он потерял кредитную карточку, а еще потому, что все деньги он истратил. Он промотал все свое состояние. К тому же он, опустившийся бродяга, чудом проскользнувший в холл приличного отеля «Севилья», не решился бы подойти к банкомату. У него оставался только обратный билет. По соображениям стратегии Франц, прячась то за одной колонной, то за другой, пробирался сквозь лес колонн в холле, а оркестр играл «Ти querida presencia»[91]. Роза была его последней надеждой, и если в холле ее не будет — а если она там окажется, это просто чудо, — то таксист, который ждет его у дверей, а по-другому и быть не может, отвезет его прямо в полицию, и тогда… Но Роза была в холле.
Франц обнаружил, что Роза сидит за бокалом «мохито»,[92] и его последний раз в жизни немного помучили Хемингуэем[93]. Бедный «мохито»! Считается любимым напитком Хемингуэя и потому попал во все путеводители! Куда бы судьба ни заносила Франца, почти везде существовала или скала, с которой бросался в море лорд Байрон, или море, в котором — купались Шелли или Китс[94], или любимый бар Хемингуэя с фотографией Хемингуэя на стене. Не стал исключением и бар отеля «Севилья», где под фотографией Хемингуэя Роза сейчас пила любимый напиток Хемингуэя. Вездесущий Хемингуэй, которым Францу полагалось восхищаться потому, что тот с упоением совершал жестокие поступки, а под конец без церемоний расправился с самим собой. Настоящий герой short story[95]. Впрочем, Франц, может быть, тоже настоящий герой short story. Но в памяти Розы Франц навсегда остался человеком, утратившим самого себя.
Увидев Франца, она тотчас же его простила. Он стоял перед ней, опустившийся бродяга, оборванец: от него все испуганно шарахались, как птицы от пугала. За несколько часов он превратился в нищего в лохмотьях. Едва он взглянул на Розу, как она, забыв о гордости, самолюбии, упреках, бросилась к нему.
Маринелли проскользнул мимо охранников, опасливо покосился по сторонам, сел без приглашения, сделав вид, будто он тоже постоялец отеля — ее спутник, и взмолился: «Если ты не дашь мне пятьдесят долларов, меня арестуют! Ты не знаешь, что значит оказаться в кубинской тюрьме!» В Вене он ей все вернет. Значит, у Розы есть надежда увидеть его дома. Она прошла к банкомату и получила для него пятьсот долларов. «Тебе этого хватит? Отдашь в Вене». Франц всего один раз обнял ее, поцеловал, и с этим они расстались.
Он вышел, сел в такси, заплатил шоферу и теперь в одиночестве брел по набережной Малекон, уже довольно твердо держась на ногах, словно упустил достойный шанс умереть.
Все пропали друг за другом. Сначала свиньи. Потом делегация, умчавшаяся на запад. Потом Рамона и Ренье. У него оставалась только Роза. Ее-то уж он не потеряет. Каким — то образом он, вероятно, все-таки добрался до отеля «Довиль», потому что на следующее утро в одежде, помятой и испачканной, проснулся у себя в номере.
Он встал и, не умываясь, решил пойти на море.
Была только половина седьмого, но он брел по направлению к Малекону и, казалось, взглядом искал в волнах потерпевших кораблекрушение, а на песке — выброшенные морем обломки судна. В открытом кафе напротив уже завтракали первые посетители, европейцы, которые и понятия не имели, что за коварная штука время. Но Франц знал, как трудно бороться с его натиском, и потому двинулся в направлении горизонта.
Раньше его терзала просто тоска. Теперь — тоска по родине. До сих пор это была просто тоска. Сейчас тоска по родине.
Дни начинались с чудного утра, а в Варадеро[96] лежали на пляже прекраснейшие недоступные создания, — пространство вторгалось во время, время в пространство, он уже переставал их различать, теряющий очертания мир беспощадно подчинял его себе и вращался вокруг него.
Маринелли потихоньку пожирала его любовь. Ногти теперь росли с безумной быстротой, волосы тоже, все росло с безумной быстротой, ему даже чудилось, будто дети росли с безумной быстротой и уже перерастают его, как великаны. После него все заполонят другие. А потом выросшие дети, волосы и ногти тоже пропадут неведомо куда.
Он смотрел на самолеты, которые летели домой. Небо над ним было как это голубое море.
Он смотрел на море, раскинувшееся за набережной Малекон.
Проститутке неподалеку от него, которая вообще-то предпочитала мужчин и которую сняли две лесбиянки из Испании, вскоре пришлось раздеться и показать товар лицом — такую судьбу разделяли с ней большинство шлюх обоего пола в этом мире. Ей отчаянно хотелось прикончить своих мучительниц, совсем как Францу недавно Ренье и Рамону, но кровь на свете проливалась так часто, что об этом и в газетах писать перестали.
Франц медленно бродил по набережной Малекон туда-сюда. Только она вела из Гаваны в море.
Он уселся на бетонный парапет и сидел, болтая ногами. Он так долго пил, что уже протрезвел. Малекон! Бетон! Дыры, негативы видимого, негативы материи, крошечные черные дыры.
Он исходил взглядом всю набережную. Нет, скорее избродил, едва переводя взгляд.
Когда-то он пробовал писать, но забросил свои опыты: писателя из него не получилось. Его способностей достало только на фотографии, которые его не запечатлели. Он стал фотографом по ошибке, наивно полагая, что сможет сфотографировать свой мир. Но в его памяти люди и события остались совсем не такими, как на фотографиях.
Маринелли в Гаване, в перспективе струпья, короста и гной. Сначала все было розовым, веселым и многообещающим, потом стало безмолвно клониться к закату и гибели. А потом сгустились сумерки.