Но, может быть, дома, за завтраком, за первыми булочками с медом, читая в газете последние новости, он снова вернется в свой мир, каким он был, есть и будет, с его бойнями, его жестокими оргиями, его вечным кровопролитием.

Всегда мог найтись кто-то, кто как ни в чем не бывало, без всякого смущения читает вслух последние новости, хотя в одном предложении могли встретиться сталелитейное акционерное общество и смерть. Друг за другом следовали годовой отчет организации «Помощь голодающим на земном шаре», контроль качества потребительских товаров, автомобильный салон в Женеве, Штеффи Граф и выигрыши в лотерею. И что же, это последние новости со всего мира?

А он от смущения всегда выбирал неподходящую тему и невольно создавал неловкую ситуацию. Например, вечно говорил о бедных в присутствии богачей, ездивших в Асти на открытие трюфельного сезона, и о смерти в присутствии живых, подписавшихся на журнал «Фитнес шутя».

Словно слабое, больное, бессловесное существо, которому не дано облечь в слова свои страдания, он смотрел на море, где ему все никак не встречалась смерть.

Ах, Рамона, — а потом сгустились сумерки.

Раньше он пугал и в конце концов заставлял заткнуться своих знакомых, заявляя, что ведет дневник. Кому же захочется очутиться на страницах дневника? А себя самого он заставлял заткнуться, бросая вести дневник. Дневник он задумал как признания человека, утром размышляющего, куда ему податься днем, как признания человека, живущего даже не одним днем, а мимолетными впечатлениями. Даже на пляже. Даже вообразив себя муравьем, в это мгновение посягающим на его полотенце. Каких трудов стоило приморскому муравью взобраться по его шезлонгу и всползти вверх по полотенцу, но тут правая рука, не знающая, что делает левая, стряхивает его вниз. Ему еще повезло, он упал на песок и остался в живых.

А здесь даже муравьи не выживали. Жизнь на набережной Малекон была весьма суровой, и муравьи там почти не водились. Франц понял, что зажат между собственным прошлым и Америкой и ему отсюда не выбраться. «Вот тебе и конец пришел. Это конец, — думал он. — Вот мне и конец».

Он говорил о себе то во втором, то в первом лице. Иногда даже называл себя «мы».

Маринелли с трудом держался на ногах и, сам того не заметив, потерял ботинок. Ему казалось, будто он идет одной ногой по воде, а другой по песку. Он принимал валявшуюся бутылку за свой ботинок и думал, что нужно собраться с силами и его надеть.

«Сегодня я поеду в Шрунс», — сказал он себе под нос.

«Сегодня ты поедешь в Шрцбнс», — сказал он себе под нос.

«Сегодня мы поедем в Сцюксрмкс», — сказал он себе под нос, просто чтобы не молчать, сказать хоть что-нибудь.

Он один знал, как это произносить.

Потом он стал перечислять, да еще по порядку, всех мужчин — признанных обладателей самых больших членов, чтобы не сойти с ума, подобно тому как делал гимнастические упражнения в своей пизанской клетке, чтобы не сойти с ума, Эзра Паунд[97], а сейчас, в это мгновение, в камере смертников, и другие заключенные.

Он перечислял мужчин — признанных обладателей самых больших членов, как дети во время приступа икоты семерых лысых: семь монстров с большим членом, начиная с незабвенного Ханса Альберса[98], за ним следовали Че Гевара и принц Евгений[99], а из ныне живущих Рингсгвандль[100] , Майкл Джексон и еще двое, имена которых здесь лучше не называть. Он боялся потерять рассудок. В последние недели этого он боялся больше всего, и потому, словно перебирая четки на молитве, повторял имена, в том числе и те, которые произносил мысленно, не вслух. Он попытался вспомнить таблицу умножения до десяти и другие упражнения из легкого, как пух, детства.

Так, одинокий, всеми покинутый, бессвязно говоря сам с собой, он погружался в неприметно, но неумолимо накаляющееся безумие.

Он снова брел по набережной Малекон, то и дело присаживался выпить, откупоривал бутылку и при этом рассматривал собственный живот.

Какое счастье — незачем больше его втягивать! Занимаясь любовью с Рамоной днем, он все время думал о том, что нужно втягивать живот. А ведь живот был еще хоть куда.

Теперь он уже втайне мечтал о зеркалах, которые показали бы его моложе и лучше, чем он был в действительности.

И совершенно напрасно, ведь даже те из его знакомых, кто безошибочно умел определять возраст, иногда спрашивали, сколько ему лет на прошлогодней фотографии.

Тогда он говорил: «Да не помню, давно это было», — и вынужден был примириться с тем, что фотографии лгут и что на самом деле он никогда не был так красив, как на фотографиях, и никогда не будет таким красивым, никогда, до самого конца. Даже на фотографии в гробу я буду красивее, чем был в жизни.

Он объяснял это тем, что не может фотографировать себя сам.

Он пил так долго, что почти успел протрезветь. Ему вдруг захотелось выкурить сигару. «Гаванская сигара» — разве это не синоним рая, по крайней мере судя по картинке на ящике сигар «Ромео и Джульетта»? Он снова поплелся в город. «Беспокойно томится сердце наше, пока не успокоится в Тебе», — писал Блаженный Августин, отринув земную жизнь, которой некогда наслаждался, в которую, должно быть, мучительно жаждал вернуться и которую поэтому столь яростно и красноречиво проклинал, чтобы не умереть от тоски по утраченному времени.

Он вошел в любимый подъезд, словно все как прежде, словно его опять ждет Рамона.

С трудом взобрался на седьмой этаж. По пути, шаркая мимо тех местечек, где Рамона говорила ему «бэби», он уже готов был повернуть назад и отказаться от своей затеи. Лифт так и не отремонтировали. Но Рафаэль, художник и парикмахер, был на месте. У него Франц подстригся и купил натюрморт в стиле Кокошки[101], а потом заказал по телефону два ящика «Ромео и Джульетты», которые вскоре доставил посыльный.

Он понюхал все двадцать пять сигар и помял каждую, чтобы убедиться, не подделка ли. Они оказались подлинные.

Франц сидел на парикмахерской табуреточке и курил «гавану», пока вокруг него падали на пол волосы, а Рамона в его видениях становилась все прекраснее. Всматриваясь в даль, он курил сигару за сигарой, словно смерть от табачного дыма — пустяшное дело.

Попутно он слушал, что рассказывает ему Рафаэль о преимуществах социалистической системы, называя цифры и сравнивая Кубу с США, где, за исключением Нью-Йорка, царит почти поголовная неграмотность. «Да и кубинский балет знаменит во всем мире».

Потом последние метры, мимо двери в ее квартиру, на крышу-террасу.

Вид, который еще раз открылся оттуда, был настолько знаком, что у Маринелли перехватило дыхание и захотелось броситься вниз.

Затем он еще раз сходил в Центральный парк и посидел на террасе отеля «Инглатерра».

Мимо прошла одетая как девочка увядшая красотка с букетом цветов. Она покосилась на него и улыбнулась, а Маринелли все гадал, уж не ему ли она улыбнулась.

Может быть, это он на нее покосился.

Теперь он не старался запомнить даже самые прекрасные лица, ведь лица все равно останутся с ним до самого конца. Даже в нем самом. И он закрыл глаза.

Пора было позвонить из Центрального парка, из уголка, что выходил на отель «Плаза» и Художественный музей, за скамейкой, на которой он столько ночей просидел с Рамоной. Из телефонной будки прямо за «их» скамейкой он в последний раз позвонил в Вену. Набрал номер мобильного телефона. Автоответчик передал на Кубу начало «Маленькой ночной серенады». Восемь долларов за минуту, столько же стоит входной билет в Венской филармонии. Это был последний фрагмент венской классики, который он слышал в своей жизни. Но никто не ответил, его попросили оставить сообщение. Вот уже несколько недель он не звонил в Вену. Франц пообещал скоро приехать. Он добавил: «Все хорошо». Если бы Франц был пилотом и сейчас вел самолет, то эти слова оказались бы последней записью в «черном ящике».

В порыве внезапного вдохновения он встал, машинально подошел к одному из желтых такси на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату