день я буду видеть собственными глазами. Штаб собрался в просторной солнечной комнате. Офицеры образовывали белое кольцо вокруг стола, на котором были развернуты карты, знаки на них были не очень знакомы мне. Там, где показывалась земля, преобладали большие, пустые желтые пространства, но главным образом там была вода, одна вода, если бы не пересекающиеся линии координатной сетки.
Одетому в плохо пригнанную пустынную униформу, мне было не по себе среди этих невероятно великолепных созданий. Я целую вечность не видел такого блеска. Возможно, потому, что два года боев в России огрубили меня и научили презирать такие вещи, эта слабо скрытая напыщенность выражений их лиц, фигур и поведения вообще стала для меня прямым оскорблением, и мое отвращение к ним росло от минуты к минуте.
Может у меня аллергия на верховное командование и штабных офицеров? Это было не так, поскольку после того, как вся штабная работа была выполнена, нам предстояло просто «подставлять свои задницы». Но такие, по общему мнению, вульгарные выражения больше не были в ходу среди них, хотя почти все они должны были некоторое время служить на фронте, где язык не управлялся правилами эстетики. Я нашел их пижонскую притворность и общую надменность невыносимыми. В их присутствии любой, удостоенный встречи с генерал-фельдмаршалом, должен был чувствовать себя неуклюжей ломовой лошадью; снисходительным движением руки ему предложили бы стул в одной из передних штаба воздушного флота, где он должен сидеть и ждать. Я приехал с Восточного фронта, где в течение двух русских зим узнал, что мы были «человеческим материалом, предназначенным для немедленного расходования». В Сталинграде я видел умирающую армию. Я был свидетелем краха фронта; я летал и снова летал, везде, куда меня посылали, я выполнял свои обязанности, как любой другой солдат. Затем, почти без паузы, меня направили в Северную Африку, чтобы сразу сделать актером и зрителем следующей катастрофы. Но прежде всего я должен был увидеть пролог на столе с картой.
Я уже давно испытывал недоверие к ценности информации, обозначенной флажками и цифрами на карте. Что такое был батальон или эскадрилья истребителей? Никто не спрашивал об их реальном боевом значении. В течение часового вылета эскадрилья могла сбить около десяти самолетов противника, и наплевать, как она это сделает. Никто не исследовал фактическое состояние пехотного батальона, чей командный пункт обозначался на карте маленьким треугольным флажком. Кто думал о том, что эта жалкая полоска была гауптманом и сотней людей, истощенных, отчаявшихся, наполовину безумных, возможно, пятьдесят процентов из которых были более или менее тяжело ранены? Кто-нибудь мог это сказать? Однако все эти генералы и офицеры Генерального штаба – по крайней мере большинство из них – сами участвовали в боях; они должны были, конечно, знать обо всем этом, с тех пор как их собственный опыт должен был намертво выгравировать это в их умах.
Была критика наших итальянских союзников, высказанная опечаленным тоном, был разговор о подкреплениях, о необходимых поставках тонн топлива и боеприпасов. Я слышал и наблюдал окончание славной кампании, представляемое прозаически, почти безразлично. Отношение отдельных из этих элегантных оберстов привело меня в ярость. Я там был единственным участвовавшим в боях? И я наверняка должен вступить в бой, на следующий день должен был приземлиться в Тунисе, чтобы в этом финальном раунде вести свою эскадру против более сильного врага.
Тогда мы имели более мощного противника, чем на ранних стадиях войны. Теперь мы сами узнавали вкус поражения, но само поражение имело два аспекта: один из них я узнал в Сталинграде; другой был только что продемонстрирован мне в ящике с песком в нарядном, с иголочки, штабе воздушного флота.
Когда все закончилось, мы сели за большой стол, на котором был накрыт превосходный обед и за которым председательствовал генерал-фельдмаршал.
– Как только вы сами ознакомитесь с районом боевых действий, – начал он, – вашей главной задачей будет убедить людей в вашей эскадре в том, что Северная Африка должна быть удержана – удержана любой ценой. Мы будем укреплять плацдарм и уменьшать линию фронта так, чтобы позиции можно было оборонять без труда. Но мы сами должны стать лучшими во всей авиации. Поэтому самая главная вещь – и ваша первейшая забота – это чтобы пилоты эскадры вместе с вами заново прониклись тем агрессивным духом, который вдохновлял каждого в ходе наступления на Эль-Аламейн.
– Хорошо, господин генерал-фельдмаршал.
Каким же образом я, по его мнению, должен был повторно внушить им агрессивный дух и восстановить их наступательный порыв? Я сказал: «Хорошо», но, вступая в новую должность, не представлял, как это делать, прибыв с очень отличавшегося театра боевых действий, с опытом, который здесь не очень-то годился…
Через день или два я столкнулся с действительностью. Впервые стоя перед пилотами, собранными на маленьком аэродроме к северу от Сфакса, я по выражениям лиц читал их мысли. С дружелюбным скептицизмом они изучали вновь прибывшего, который впредь должен был вести их в бой. Подразумевалось, что лидер истребительной эскадры – это я знал из примеров, которые имелись на каждом театре военных действий, – возглавляет вылеты, подает пример, сбивает самолеты. Именно так оценивались командиры эскадрильи, группы и, прежде всего, командир эскадры. Они хотели знать, какого сорта это человек, прибывший с Восточного фронта, сможет ли он справиться с воздушным боем в их собственной зоне боевых действий и каков он в бою, поскольку Восточный фронт расценивался среди летчиков-истребителей как «легкий». Мне стало стыдно за громкие слова, которые я подготовил и которые, несомненно, отвечали требованиям генерал-фельдмаршала, и просто сказал, что горжусь возможностью возглавить эскадру и что наша работа в том, чтобы летать и уничтожать вражеские самолеты. Спасибо, господа.
И уже на следующий день я узнал, как они летали и как вели бой здесь. Я также учился не забывать, что задача врага также была летать и уничтожать самолеты противника и что он с некоторого времени выполнял эту работу превосходно. Во всяком случае, это относилось к пилоту «спитфайра», который несколькими точными выстрелами пробил мой радиатор, принудив меня совершить посадку «на живот» в пустыне южнее Кайруана.
Они сидели вокруг стола, когда я вошел. Их расслабленный, беззаботный вид напоминал о довоенной офицерской столовой, хотя все, что мы занимали в то время, – это квартира или примитивный аэродром. Сходство было лишь внешнее, а на самом деле не оставалось сомнения, что они смертельно устали. Это было не столько физическое истощение, сколько моральное утомление. Гёдерт только что прибыл из Шакки. Приветствуя меня, он смотрел печально, как будто говоря: «Боюсь, что не могу сообщить вам ни о каких победах».
Толстяк подал яичницу и наполнил наши стаканы вином. Мы говорили о вылете и неудавшейся атаке бомбардировщиков. Во время пауз в разговоре мы смотрели друг на друга; у всех в глазах было понимание неизбежности конца, которого никто не мог избежать. Не было никакой надежды, потому что чудес не бывает, потому что нет никакого чудо-оружия, а есть только люди, которые сражались до тех пор, пока их не сбивали. Налеты на остров продолжались с убийственной точностью – точностью, которая когда-то была нашей специальностью, но которая теперь, казалось, передалась нашему врагу. И мы должны были продолжать до конца атаковать нашего противника, который, мы знали, прибывал, и не могли ничего сделать, чтобы остановить его.
Каждый пилот здесь знал это, даже тот, кто только что прибыл. То, что случилось этим вечером и о чем никто пока не знал, должно было еще больше их озлобить. Однако им нужно было сказать – я не мог скрывать это от них. Подбирая наиболее осторожные выражения, я начал говорить:
– Я должен передать вам приказ рейхсмаршала. Генерал только что позвонил мне по телефону, чтобы сообщить, что рейхсмаршал рассержен и считает, что сегодня мы не выполнили нашу задачу. Один пилот из каждой участвовавшей в вылете группы должен быть отдан под трибунал за… – внезапно слова застряли у меня в горле, – трусость в боевой обстановке.
Над столом повисла мертвая тишина. Они смотрели на меня, не веря, словно я только что пошутил в дурном вкусе.
Фрейтаг был первым, кто обрел дар речи. Подняв стакан, он сказал:
– Хорошо, давайте, в общем, выпьем за это – я буду добровольцем.
Я готов был обнять его. Своим сарказмом он указал единственно возможный способ действий, доступный для нас, командиров. Застенчивый молодой Бернхард, который выглядел крайне несчастным и который еще не прикоснулся к еде, потрясенно спросил: