Паровозной. Думаю, вряд ли вы представляете, что значит жить в вагоне… Тех людей, их быт, отношения… У меня там были суровые учителя… Помните наш разговор? Тогда, у меня дома, — продолжала Чемоданова. — К нам в автобусе пристал какой-то пьяный идиот. И еще все пассажиры промолчали. Даже на мое нелестное о них замечание. Помните? Вы еще возмутились, что я все приняла как должное, я — тонкий, интеллигентный человек, как вы тогда сказали, помните?
Янссон кивнул.
— А почему я себя так повела? Да потому, что я привыкла ко всему этому. Это среда моего обитания. Мое ухо огрубело, моя душа закрылась. И я знаю, как себя вести. Я уже не замечаю ни грубости, ни хамства, как, привыкнув, не слышат шума дождя. И в то же время мне жаль этих людей. Они достойны лучшей участи, у них доброе сердце, они многое могут. Но их ожесточила эта жизнь, со всеми своими прелестями, с пустыми заботами о самом насущном. Бессмысленная жизнь. Сделали революцию, перевернули мир. А зачем?!
Янссон тронул Чемоданову за обшлаг рукава пальто и глазами указал на крутой затылок таксиста — тише, что вы говорите?
— А! — отозвалась Чемоданова. — Он тоже об этом знает, Николай Павлович.
По лицу таксиста, отраженному в зеркале, мелькнула улыбка, он обернулся.
— Куда же все-таки вам, решили?
— На Декабристов, — ответила Чемоданова.
— Мы едем к вам домой? — заволновался Янссон.
— Я еду к себе домой, Николай Павлович. А вы в гостиницу.
Янссон заерзал, ладони его рук покрыла испарина.
— Жаль, — произнес он глухо. — Мне так хотелось вас навестить. А может быть, поедем ко мне? Пообедаем, у нас сносный ресторан.
— Спасибо. Как-нибудь в следующий раз.
— Послушайте, — волновался Янссон. — Я ведь привез пластинки. Таскаю весь день… Подарок. Я ведь обещал вам.
Янссон откинул черную кожимитовую крышку, подбитую тонкой хромированной полоской с утопленными заклепками. В глубоком, как погреб, чреве «дипломата» лежали яркие конверты пластинок и какие-то свертки.
— В другой раз, — Чемоданова даже не отвела от окна глаз. — Как-нибудь в другой раз.
2
Особенно Анатолий Брусницын остерегался последних осенних дней. С внезапными грозами и холодными задувными ветрами.
В каталоге, размещенном в глухом внутреннем помещении, без окон, превратности погоды едва ощущались, и Брусницына не очень тревожила его проклятущая болезнь. Здесь, среди стеллажей, полки которых хранили информацию о содержании документов почти всех архивных фондов, Брусницын чувствовал себя уверенно…
Надо было завершить не оконченную вчера работу. Он читал служебную запись чиновника полицейской управы о найденном в реке трупе коллежского регистратора Перегудова. Ломкий листок почти столетней давности проявлял маяту бедолаги полицейского. Трудно давался чину заголовок происшествия. Поначалу он набросал: «Дело об утонутии», затем перечеркнул, записал: «Дело об утопитии», но и это не понравилось, зачеркнул и решительно вывел: «Дело о входе в воду реки и не выходе из оной».
Ознакомившись с записью полицейского, Брусницын достал каталожный формуляр. Надо коротко изложить версию, по которой покончил самоубийством погрязший в долгах коллежский регистратор. Таких карточек обычно Брусницын составлял штук десять-двенадцать в день, любил он эту работу.
Звуки из коридора едва проникали в кабинет. И посетителей в каталоге сегодня никого, все столики пустуют. Ну и хорошо, не отвлекают, и он, пожалуй, закончит к обеду свою сегодняшнюю порцию. А после обеда займется юристом и археографом Гагариным Виктором Алексеевичем. Если дело уже привезли из хранилища. Можно бы и поторопить, но не хотелось. Каждый раз из-за этого цапались между собой отдел использования и отдел хранения. А тут еще он, из каталога, начнет зудеть. А главное… ни к чему привлекать внимание своим интересом к судьбе юриста и археографа Гагарина. К тому же Анатолий Семенович Брусницын был уверен, что девочки из отдела исследования отнесутся к его просьбе без особого энтузиазма.
Вообще в последнее время Брусницын чувствовал себя в архиве неуютно. С ним здоровались, разговаривали, но… Он успокаивал себя тем, что поступок его тогда, на собрании, многим показался непривычным, в нем долгие годы видели тихого, покладистого Анатолия Семеновича, человека, избегавшего конфликтов, а тут — на тебе! Но позже он отбросил иллюзию. Началось с Женьки Колесникова. Именно из- за этого типа он, Брусницын, попал в кабалу к Хомякову. Казалось бы, чепуха какая, и должен-то Колесникову всего шесть рублей, а вот нет их и все! А тут еще Зоя принялась пилить за те двадцать пять целковых, будто ее родители не могут родную внучку неделю прокормить. О психопатке-аспирантке, возлюбленной Гальперина, он уже не думал, вернее, не представлял, каким образом вернуть ей несчастную пятерку. И черт с ней! Пусть радуется, что он не поднял шум по поводу ее хулиганской выходки… А тут еще Зойкину шубу надо выкупить из ломбарда, пора, зима на дворе. Так что Хомяков, со своими пятью сотнями, подвернулся вовремя.
С Колесниковым Брусницын встретился в коридоре. Остановился, протянул деньги, поблагодарил. «Давай! — буркнул Колесников. — А то еще какую-нибудь пакость сотворишь», — повернулся и ушел, не простившись. И каждый его шаг звучал, словно штрих карандаша, вычеркивающий Брусницына из его, колесниковской, жизни. А тут еще эта блудня Чемоданова — воистину у порочных людей весь мир представляется в свете их порока — налетела, точно за ней черти гнались, выкрикнула в лицо оскорбление и умчалась, даже ответить не дала… Да, никаких иллюзий уже не было, что его бойкотировали или… боялись! Именно боялись! Это открытие громом поразило Брусницына. Его боялись?! Впервые он услышал это от Шереметьевой. Несколько раз, в обед, Брусницын наведывался в отдел использования, тянуло к людям, которых он считал своими единомышленниками. Однажды Шереметьева разоткровенничалась: «Опасный вы человек, Анатолий Семенович. Ну я, положим, выступила против Гальперина, поворчала. А вы способны и выстрелить. — И еще подсластила пилюлю «единомышленница»: — Знаете, звонили из Университета, сказали, что ваша статья в сборнике «Русская культура в эпистолярном наследстве» откладывается. Издательство «Наука» урезало объем, и несколько статей пришлось из сборника снять». Весть пришибла Брусницына. Мало того, что он потратил на статью время, он рассчитывал на эти деньги, еще утром рассчитывал, с тем чтобы отвязаться хотя бы от Хомякова с его кредитом. «Ну почему именно мою статью? — пробормотал Брусницын. — На собрании полный зал был университетских!» — «Те, кто был на собрании, в сборнике участия не принимают, — ответила Шереметьева. — Кстати, и мою статью они сняли, могу вас успокоить, переписку графа Валуева с Аксаковым… Я это дело так не оставлю. Всюду их люди, всюду!»
Словом, неудачи посыпались, словно из прорванного кулька. А Гальперин все продолжал занимать кабинет заместителя директора по науке, и никаких не было признаков его ухода. Возможно, и права Шереметьева, всюду у них свои люди, как щупальца спрута.
В тот же день, под вечер, в кабинет явился Хомяков, со своей зобастой физиономией. У Брусницына екнуло сердце, почуял недоброе. А ведь и двух недель не прошло, как в столовой, что на Речном проспекте, Хомяков передал Брусницыну пять сотен. И пивком чокнулись на брудершафт, только что без поцелуев. «Вот что, Толя, извини, друг… Звонил Варгасов. Не мои то были деньги, его. Просто лежали У меня… Словом, денег требует, что-то купить хочет. Придется вернуть должок, завтра же». — «Да ты что, Ефим? — чуть ли не заплакал Брусницын. — Где же я возьму? Тем более завтра. В один ломбард отдал триста пятьдесят. Без ножа режешь, Ефим, лучше бы вообще не приманивал, чем так!» — «Ты мне истерику не закатывай. Я тебя выручил? Выручил, — бабий голос Хомякова звучал скандально-высокими нотами. — Я и сам не думал, что так обернется. Поговори с Варгасовым». — «Как же я с ним поговорю? — трепыхался Брусницын. — Я же его