что это невозможно, и я просто не соображал, что происходит передо мной и вокруг меня. Немного оправившись, я робко огляделся, словно чтобы посмотреть, наблюдали ли за мною. Я увидел, что все лица обращены к сцене и, взволнованные, как бы прикованы к месту действия. Только в ложе партера, очень близко от меня, сидела девушка, не замечавшая представления, она была бледна, как мел, и ее родственники хлопотали вокруг нее. Она показалась мне необыкновенно красивой. Лицо ее было залито слезами, и я не мог оторвать от нее взгляда. Поскольку сопровождавшие обступили ее, словно закрывая от любопытных, я почувствовал свою оплошность и отвел глаза.
Между тем спектакль кончился, и вокруг меня возникла суета, которая всегда связана с уходом из театра. Я извлек носовой платок, вытер лоб и глаза и направился к выходу. Я зашел в гардеробную, взял и надел пальто. Когда я вышел в передний зал, там толпился народ и, поскольку выходов было много, людская масса колыхалась туда-сюда. Я влился в большой поток, медленно вытекавший из главного выхода. Вдруг мне показалось, что перед моими направленными на выход глазами, совсем близко, появилось что-то, требующее внимания. Я перевел взгляд, и действительно передо мною, совсем близко, оказались большие, прекрасные глаза и лицо девушки из ложи партера. Я пристально посмотрел на нее, и мне почудилось, будто она приветливо на меня посмотрела и мило мне улыбнулась. Потом я видел ее только сзади и заметил, что она была закутана в черный шелковый плащ. Наконец я вышел через главный выход. Вынув из кармана пальто свою шапочку, я надел ее и еще немного постоял, глядя вслед отъезжающим экипажам, красные фонарики которых прорезали тусклую тьму. Дождь лил гораздо сильнее, чем когда я шел сюда. Я направился домой. Удалившись от едущих экипажей, выбравшись из потока людей, я свернул на пустынную дорогу, которая шла между рядами деревьев к предместью. Шагая мимо темноватых фонарей, я вышел к улицам предместья, прошел их и наконец оказался в доме родителей.
Время близилось к полуночи. Мать, всегда озабоченная в подобных обстоятельствах здоровьем близких, была еще одета и ждала меня в столовой. Сказав мне об этом, отпершая дверь служанка направила меня туда. У матери был готов для меня ужин, и она хотела, чтоб я съел его. Но я сказал, что слишком еще занят спектаклем и есть не могу. Она встревожилась и заговорила о лекарстве. Я ответил, что вполне здоров и ничего, кроме отдыха, мне не нужно.
— Что ж, коль тебе нужен отдых, то и отдыхай, — сказала она, — не буду тебя принуждать, я желала тебе добра.
— Желала добра, как всегда, дорогая матушка, — отвечал я, — спасибо тебе за это.
Я схватил и поцеловал ее руку. Мы пожелали друг другу спокойной ночи, взяли свечи и разошлись по своим комнатам.
Я разделся, лег в постель, погасил свечи и дал постепенно успокоиться своему пылкому сердцу. Уснул я только под утро.
Первое, что я сделал на следующий день, — это попросил у отца сочинения Шекспира из его библиотеки и, получив их, положил у себя в комнате для чтения этой зимой. Я снова стал упражняться в английском, чтобы читать их не в переводе.
Когда минувшим летом, простившись со своим старым гостеприимцем, я шел по опушке леса проселочной дорогой, мне встретились две ехавшие в коляске дамы. Тогда я подумал, что человеческое лицо — лучший предмет для рисования. Эта мысль возникла у меня снова, и я старался приобрести какие-то знания о человеческом лице. Я пошел в императорскую картинную галерею и посмотрел все имевшиеся там картины с прекрасными женскими головками. Я часто ходил туда и рассматривал эти головки. Но я разглядывал и головки живых девушек, с которыми встречался, а в сухие зимние дни даже ходил на общественные гулянья и смотрел на лица встречавшихся девушек. Но среди всех головок, будь то на картинах или живых, не было ни одной, лицо которой по красоте могло хотя бы отдаленно сравниться с лицом той девушки в ложе. Это я знал наверняка, хотя, собственно, не мог даже представить себе это лицо и не узнал бы его, если бы увидел его снова. Я увидел его в исключительных обстоятельствах, а в спокойной жизни оно, конечно, должно быть совсем другим.
У отца была картина, изображающая читающего ребенка. Лицо ребенка не было ничем примечательно, оно не выражало ничего, кроме внимания к чтению, да и видна была одна его сторона, и все-таки оно было прелестно. Я пытался нарисовать это лицо, но мне никак не удавалось даже отдаленно передать линиями простые черты, в которых и глаза-то не было видно, потому что его закрывало веко. Я снимал картину, ставил ее так и эдак, чтобы снять копию. Но ничего не получалось, хотя я и пустил в ход все свое умение, приобретенное рисованием других предметов. Наконец отец сказал мне, что обаяние этой картины состоит преимущественно в нежности колорита и что ее-то и нельзя воспроизвести черными линиями. Видя мои усилия, он вообще ближе знакомил меня со свойствами красок, а я старался постигать это дело и набивать в нем руку.
Странно, что мне никогда не приходила мысль разглядывать собственную сестру на предмет воспроизведения ее черт и что у меня не возникало желания нарисовать ее лицо, хотя оно, на мой взгляд, было самым прекрасным на свете после лица девушки в ложе. У меня не хватало на это мужества. Мне и теперь еще часто думалось, что на земле не может быть ничего столь прекрасного и чистого, как Клотильда. Но тут мне вспоминались черты плакавшей девушки, которую старались утешить ее родные и на счет которой я вообразил, что она приветливо взглянула на меня в переднем зале театра, и предпочтение я отдавал ей. Представить себе я ее, правда, не мог, какой-то неясный, какой-то смутный образ красавицы маячил передо мной. Лица подруг сестры, как и лица других девушек, с которыми мне приходилось встречаться, обладали многими приятными и милыми свойствами; рассматривая их, я думал, как следовало бы нарисовать то или другое; но и к ним тоже обращаться мне не хотелось, и так мне и не довелось нарисовать кого-то с натуры. Я рисовал, стало быть, либо по памяти, либо с картин. Наконец, мне указали на то, что я всегда делаю наброски девичьих головок. Устыдившись, я стал рисовать мужчин, стариков, женщин, даже отдельные части тела, если мне попадались их образцы или слепки.
Несмотря на эти устремления, которым, в согласии с правилом нашего дома, не чинили препятствий, я не оставил своих основных занятий. Я очень любил расхаживать среди своих коллекций, любил вспоминать речи старика из дома роз, и в отличие от празднеств, куда меня приглашали, даже от прогулок и деловых визитов, мое жилье давало мне прекрасную, полную смысла уединенность, которая была тем приятнее, что его окна выходили в сад и на местность нешумную.
По мере того как зима шла к концу, увеселений в городе становилось все больше, и по этой, да и по другим причинам, мне чаще приходилось ходить в гости в разные семьи.
При таких обстоятельствах и произошел со мной случай, который после постановки «Лира» занимал меня той зимой больше всего. Мы много лет были очень дружны с одной семьей, жившей в Хофбурге. Это были вдова и дочь одного знаменитого человека, пользовавшегося когда-то большим почетом. Поскольку отец занимал при дворе высокую должность, дочь после его смерти тоже стала придворной барышней, отчего и жила с матерью в Бурге. Один из сыновей пребывал в армии, другой — при каком-то посольстве. Когда дочь не была занята по службе, у матери собирался вечерами небольшой кружок, где читали вслух, беседовали или музицировали. Когда мать постарела, играли, случалось, и в карты. Мы часто бывали на таких вечерах в этой семье. В ту зиму я дольше, чем то, собственно, позволяла вежливость, задерживал одну книгу, которую мне дала прочесть мать придворной барышни. Поэтому как-то днем я пошел туда, чтобы лично вернуть книгу и извиниться. Когда я вышел через высокий свод пешеходной дорожки с внешней дворцовой площади на внутреннюю, из двора справа от меня выезжало несколько экипажей, которые преградили мне путь и вынудили меня остановиться. Рядом со мной стояло много людей, и мне было любопытно, что означают эти экипажи.
— Это важные господа, которые поздравляли императора по случаю его выздоровления и которых он только что принимал, — сказал кто-то рядом.
Последний экипаж везли два вороных, а сидел в нем один-единственный человек. Шляпа его лежала с ним рядом, и его седые волосы были открыты зимнему воздуху. Из-под полурасстегнутого пальто видны были звезды орденов. Когда этот экипаж поравнялся со мной, я ясно увидел, что сидел в нем мой старый гостеприимец, так доброжелательно приютивший меня в доме роз. Он быстро, как ездят в экипажах такого рода, проехал мимо и повернул к городу. Он выехал из Бурга через те ворота, где поддерживают карниз два великана. Я хотел спросить кого-нибудь из моих соседей, кто это. Но поскольку в веренице экипажей, которые преградили пешеходам дорогу, его экипаж был последним и путь сразу же стал свободен, все мои соседи уже разошлись, а те, что оказались рядом со мной теперь, с близкого расстояния экипажа не