ЯСЫРЬ
Ахтуба пуста, а без караула не гуляй.
Близ большой дороги на Тулу, у деревни Заборья, при самом перевозе через Оку, — передовой полк.
Воеводы донесли царю, что татары опять стали немирны. Но Борис пришел с небольшой силой. Весной москвитяне так напугали хана, что крымцы едва ли посмели бы пойти в набег.
И верно, под Серпуховом царь застал лишь послов Казы-Гирея. Государев прошлогодний дар — парчовые шубы оказались недомерками, и татары явились требовать новых шуб.
С царем были московские стрельцы, отряд иноземных войск да шедшее восвояси черниговское ополчение князя Телятевского. От речки Серпейки до деревни Заборья раскинулись по берегам обозы и шатры…
Дорожные мохнатые кошмы разостланы на земле; над ними колышутся на шнурах вышитые львами и грифами завесы. Царь — в обычном платье «малого наряду», чтоб не выказывать послам большой чести. Вокруг него иноземцы, воеводы и князь Телятевский в бахтерцах — доспехе из пластинок и колец.
Татары в коротких кафтанах и тубетеях, поглядывая на толмача, торопились приступить к делу. Царь подал знак. Татары пошли «к руке». Но Борис руки целовать не дал и лишь возложил ее по очереди послам на головы.
Думный дьяк спросил о здоровье хана. Послы отдали дьяку грамоту в мешке. Тогда царь велел снять с татар кафтаны и надеть на них парчовые шубы. Дьяки налили витые ковши медом и дали послам пить.
Толмач сказал:
— Великий государь вас пожаловал: триста шуб царю Казы-Гирею дано будет!
— А шубы узки и недомерки не были б! — тотчас закричали татары.
Тут один из послов спрятал опорожненный ковш за пазуху.
Так же поступил и другой.
— Что эти люди делают? — тихо спросил молодой иноземец соседа-боярина.
— А они завсегда так, — шепотом ответил боярин. — Думают, если царь пожаловал их платьем и питьем, то и ковшам годится быть у них же. А царь отнимать тех ковшей не велит, потому что для таких послов делают нарочно в Английской земле сосуды медные, позолоченные…
Иноземец отвернулся, едва сдерживая смех.
Посольство окончилось. Татары, пятясь, вышли из шатра. Царь встал. Он был невысок, дороден и волочил левую ногу.
— И все ты, государь, ножкою недомогаешь, — сказал думный дьяк. — Дохтура бы себе ученого сыскал.
— Ужо, как буду в Москве, — сказал Борис, — Ромашку Бекмана снаряжу за дохтуром в Любку.[13]
Воеводы разошлись, выходя чередою, по чину…
Перед шатром всадник в забрызганной грязью алой ферезее соскочил с чалого жеребца.
Через лоб коня шла лысина, грива и хвост были до половины черные.
— Батюшка! — крикнул приезжий, завидев Телятевского.
Отец и сын поцеловались.
— Подобру ли, поздорову ехал? — спросил князь.
— Ничего, — молвил Петр. — Конь маленько храмлет.
— Ну, каково детей да людей моих бог хранит?
— Дён через пять пойдут за нами следом. Скарб укладают.
— А на Москве што?
— На Москве в Юрьев день смутно было. Холопы о выходе челом били — вор Косолап народ мутил. Да еще на меня за девку Грустинку челобитье подано. А писал жалобу наш холоп дворовый, черниговской вотчины недоросль;[14] он же и про великого государя невесть што молвил. И его с тем вором Косолапом свели на съезжую, да вор Косолап и тот наш холоп, Ивашка Исаев сын Болотников, в ночи побежали неведомо куда.
Рыжий осенний лес принял поутру беглого холопа. Он быстро шел по берегу, обходя рыхлые клинья отмоин у речных излучин. Москва и Хлопок-Косолап остались давно позади.
В полдень рыбные ловцы, прозываемые кошельниками, накормили его рыбой. Никто не спросил, куда он держит путь.
Сновали по реке челноки. Скоро стали встречаться и струги. В них сидели беглые. «Ярыжки[15] в стругу, привыкай к плугу!» — дразнили их с берегов.
Под вечер третьего дня холоп услыхал песню:
Кинувшие «зимовую» службу стрельцы гребли посередине течения.
Беглые приняли холопа.
— Гость — гости, а пошел — прости, — сказали стрельцы. — Плыви с нами, места в стругу хватит.
Они посмеялись над его малым ростом и впалою грудью. Он усмехнулся и промолчал.
Дикий черный лес стоял кругом. В лесу неведомо кто жег костры. Минуя их, то нос, то корма струга становились багряными.
— Тебя как звать? — спросил холопа молодой парень с рябым плоским лицом и злыми глазами.
— Ивашкой.
— А я Илейка буду. Тоже с Москвы убёг. Жил я там у дяди своего, у Николы-на-Садах…
Они помолчали.