рожка…
Пройдя огородами на княжий двор, он пошел мимо служб и жилых строений.
Холопы седлали для молодого князя чалого Звёздку. Конь зевал, обнажив челюсти; через весь его лоб шла лысина. Грива и хвост были до половины черны.
У крыльца пересмеивались боярские девки и грызли хрупкий, зернистый сахар.
Венцы вроде теремков качались на них, унизанные туманной ряской. Они затормошили его, закричали все разом:
— Отколе идешь?
— Чего смутный такой?
— Да молви что-нибудь! Немта![9]
— Иду я из терема государева, — сказал он, усаживаясь на приступках. — Попугаев смотрел. Я их грамоте учил…
— Потешаешься! — закричали девки. — По глазам видать — обманываешь!
— Да ей же нет. Обучал я птиц государевой титле. Ну и смеху было…
На крыльцо в алой дорожной ферезее,[10] с витой плетью в руке вышел княжий сын Петр.
Холоп, не видя его, продолжал:
— Начал я, стало быть, по букварю титлу вычитывать, а попугаи-то — за мной, по складам: «…всея Русии са-мо-дер-жец…» Не лгу! Истинно так!
— Скоморошишь!
— Мысленно ли то?..
Витая плеть, свистнув по крылечным перильцам, ожгла спину холопа.
— Эй! Што про великого государя молвил?! — заорал, сбегая вниз, княжич Петр.
В приказе, куда приставы привели холопа, было чисто и тихо. Медный рукомойник висел у печи. В железных подсвечниках торчали сальные свечи. Дьяк и судья вслух читали доносы и просьбы. Перья скрипели на столах, крытых багряным сукном.
Со двора доносился крик:
— Да мы ж, как воеводе били челом, рубль денег дали, да княгине его полтину, да племяннику гривну, да людям их столько ж! Пусти нас, служивый, вот те крест — негде гроша взять!
— Ступайте! Недосуг нынче.
— Эх ты, рожа жаднущая и пьяная! — раздался голос, и тотчас кто-то быстро побежал от избы прочь…
— Кого приволок? — спросил дородный, большеухий судья у пристава.
Тот, склонившись над столом, что-то тихо сказал.
— Вона ка-а-ак! — молвил судья и задвигал ушами. — Это дело высокое. Надобно учинить особый сыск, тайно. Покамест на съезжую его…
Обитая войлоком дверь съезжей избы затворилась.
Шагнув из полутемных сеней на свет, отрок вступил в клеть с одним малым, забранным решеткою оконцем.
На земляном полу лежали люди. Ноги одного из них плотно стискивались притесанными брусками: он был «посажен в колоду» и заперт в ней на замок.
Рослый детина встал и подошел к холопу.
— Не бранись с тюрьмой да с приказной избой! — молвил он. — Верно?
Холоп тотчас признал человека, шумевшего на дворцовом крыльце.
— Своровал што? Или так — без вины, напрасно? — спросил детина.
Борода у него была светлая, льняная; глаза блестели в полутьме.
— И сам не ведаю, — ответил холоп, — за государеву титлу, бают…
Узнав, в чем холопья вина, детина сплюнул и проговорил:
— Эх, и дело-то пустое, а все же станут тебя завтра плетьми драть… Ну, ништо, — торопливо сказал он. — Ты чей же будешь?
— Телятевского, князя Андрея.
— Не слыхал на Москве такого.
— Да мы с Черниговщины, издалека.
— Вона што! Отец, мать есть у тебя?
— Мать, — сказал холоп, — не помню, когда бог прибрал, а отец при царе Федоре сгинул. Сказывали — разгневался на него князь и послал в лес путы на зверя ставить, да из лесу не воротился отец, пропал безвестно куда…
— Та-ак-то, — промолвил детина и опустил голову.
За оконцем смеркалось. Медная полоса зари была как меч, упертый рукоятью в запад. Волоча по земле бердыш, прошел мимо стрелец.
— А дьяк-то наклепал на меня, — сказал детина, — сроду я вором не был. Ну, знать, рок таков: и впрямь придется при дороге стоять, зипуны-шубы снимать.
— Уйти бы, — тоскливо сказал холоп.
— Дело говоришь. Только молод ты. За мной не ходи, а ступай на Волгу. Добрый совет даю. Как вспомянешь — знай: зовусь Хлопком-Косолапом…
Невдалеке раздались частые, глухие удары.
Сторожа, перегородив улицы бревнами, заколотили в доски. Косолап подошел к оконцу, ухватился за решетку и тихо запел:
Город спит.
Окна домов плотно задвинуты деревянными ставнями.
Ветер с запада гонит орды туч, и с запада же, от литовского рубежа, летят семена смуты.
От яма к яму,[11] из посада в посад глухо ползет:
«Ца-ревич Ди-мит-рий Уг-лец-кой!..»
Многим в Москве внятна смутная ночная весть; иным она в радость, иным — в страх, мешающий смежить очи.
Юрьев день отошел. Спят на боярских дворах холопы. Приютились на окраинах пришедшие издалека ударить Москве челом.
Темно и тихо в Кремле. Только близ келий Патриарших палат — свет. При мерцании серебряной с прорезью лампады дьяк ведет повседневную запись — «Дворцовый разряд».
«Лета 7106,[12] в Юрьев день, — пишет он, — тешился царевич в поле птицами».
И, поразмыслив, кончает:
«И сей день было вёдрено, а в ночь — тепло…»