двух, сложат спина со спиною — и в воду. Как в воду, так и на дно. Нарыли народу на двенадцать верст; остановился народ, нейдет дале. Послал царь верховых. Прискакали верховые: «Мертвый народ стеной встал!» Сел царь на конь, поскакал за двенадцать верст. Стоит мертвый народ стеною. И тут стало царя огнем палить, начал огонь из-под земли полыхать. Поскакал прочь — огонь за ним. Скачет дале — огонь все кругом. Брык с коня, на коленки стал: «Господи, прости мое погрешение!» Ну, пропал огонь. Да с той поры Волхов и не мерзнет на том месте, где царь Иван людей рыл. Со дна речного тот народ пышет…
Заскрипел песок. К воде, стороной, метнулась тень Неклюда.
— Заждались! — крикнули на берегу.
— Узнал што? Или так ходил, без дела?
— Погоди!.. Дай срок!..
Неклюд, хмельной, молча оглядывал стрельцов, искал глазами струги. На нем были новые цветные портищи. Искривленная шапка валилась с головы.
— Глебушко! Ждан! — резнул уши тонкий Ивашкин голос. — Не с добром он! Чую, што не с добром!..
Неклюд, повернувшись, шагнул в темноту.
— Эй, куда сшо-ол?
— Што за диво?!
— Неклю-уд!
— Тут я, — раздался голос.
И вдруг засвистали. На берег ватагой высыпали городские стрельцы.
— Не противься! С пищалей бить станем! — вопил стрелецкий сотник.
— Вона што!
— Неклюд!.. Пес!..
— В челны-и-и!
— Има-ай воровских людей!..
Ивашку впихнули в челн. Мокрое весло ткнулось в руку. Глеб и Ждан быстро гребли стоя. С берега раз, другой грохнула пищаль. Челн заливало волной. Ждан говорил Глебу:
— В устье сойдем. Ловцами станем…
— Эй, пошто не гребешь? — окликнули они Ивашку. — Неужто пулей зашибло?
— Да не… — Он сидел сгорбившись, опустив голову, глотая слезы. — Неклюд-то, мыслю, довел на нас… А с нами ведь был заодно, ел, пил вместя-ах…
— Эк ты мягок, — сказал Глеб. — Ничего, парень! Неправды еще сколь много на свете. Ну, не томись, веселей угребай, не рони весла!..
Стал Ивашка рыбным ловцом.
Ездил на «прорези» — садке с прорезанным дном, где по зашитому решеткою полу ходили большие репьястые рыбы.
В ставших озерами протоках ловили веселую рыбу «бешенку». Сеть опрастывали в лодку, «бешенка» билась и трепетала, и лодка казалась наполненной мерцающей водой.
Дула моряна. Ветер ломал ледяные поля. Пласты льдин, острые, как ножи, громоздились и рушились со звоном и плеском.
По весне в устье шел сбор яиц. Тихими летними вечерами сети покрывались белым налетом. Это были поденки…
Так прошел год. И снова была весна с счастливыми голосами уток, с немою рыбьей свадьбой.
Красная рыба скатилась в море. Опять осень пришла…
«…Ваше царское и княжеское величество не только сами ученых людей любите, но и всемилостиво… намерены в своем царстве и землях школы и университеты учредить… Ваше царское и княжеское величество этим себе имя истинного отца своего отечества снискаете, какого только бог к особому благополучию страны создал и утвердил…»[19]*
В Золотой палате на стенах и сводах написаны притчи.
Ангел держит рукою солнце; под ним — земной круг и полкруга: вода и рыбы.
У царского места — органы — «художества златокованны»: на деревцах птицы поют сами собой, «без человеческих рук».
На лавках расселась Боярская дума.
Борис держит в руке «царского чину яблоко золотое». У него сросшиеся брови, лицо чуть раскосое, круглое; борода и волосы у висков поседевшие, голос сыроват и глух.
— Решили мы, — говорит он, — послать во всякие иноземные города — звать ученых надобных мужей в Москву, дабы научить русских людей немецкому и иным языкам и разным наукам и мудростям приобщить.
Встал с передней лавки Шуйский, подслеповатый, хилый старик:
— Великий государь, дозволь мне, холопу твоему, молвить!.. Што ты, государь, замыслил, и то, государь, замыслил ты не гораздо. Коли в нашей единоверной земле начнут люди говорить розно, порушится меж нас любовь да совет.
— Што скажете, бояре-дума? — с усмешкой спросил Годунов.
— Не гораздо, государь! Не гораздо! — закричали бояре. — Иноземных обычаев нам не перенимать! Своей веры держаться и языка русского! За то стоять!
— Будь по-вашему, — сказал Борис и свел брови. — Тогда пошлем ребят наших в Лунд-город[20] да в Любку — грамоте привыкать.
— И то, государь, негоже, — молвил Шуйский. — Побегут ребята наши от немцев. Не станут они ихнюю грамоту учить.
— Не побегут, — сказал Годунов.
— Побегут, государь, — тихо повторил Шуйский и виновато повел носом.
— И доколе, князь Василий, будешь ты мне молвить встречно?
Царь встал.
— Приговорили и уложили мы, — молвил он твердо, — боярских лучших ребят послать за рубеж да еще снарядить Ромашку Бекмана в Любку и написать Луидже Корнелию в Веницею да Товию Лонцию в Гамбург. Те ученые Луиджа и Товий нам ремесленных нужных людей сыщут, а вы, бояре, думали б о том со мною вместе, без опаски, а не дуром!
На миг стало тихо… Князь Василий Туренин спросил:
— Государь, а как мыслишь — выход дать ли крестьянам?
— Покуда нет, бояре. В малых вотчинах доходов ныне вовсе не стало. Коли выход дать, побегут крестьяне в большие вотчины, а то — дворянам моим разор… Ну, ступайте, бояре-дума!
Бояре, поклонившись, чередою двинулись к дверям палаты. Посохи один за другим глухо простучали по ковру.
Семен Годунов, прозванный «правым ухом царевым», задержался и, опустив голову, ждал слова Бориса.
— Ну? — спросил царь, подходя и дыша ему в лицо.
— В П о л ь ш е о б ъ я в и л с я, — глухо ответил боярин, — в Смоленск от рубежа слух прошел…
— Вона! — воскликнул царь и заходил по палате, волоча левую ногу.
— Государь, — сказал Семен Годунов, — памятуешь ли, што ты молвил, как ездил в Смоленск, город крепити да разными людишками заселяти?
— Говорил я: «Будет сей город ожерельем Московского государства».
— И што тебе боярин Трубецкой сказал, и то памятуешь?
— Того не упомню.
— А сказал он: «И как в том ожерелье заведутся вши, и их будет и не выжита…»
Рдевшая в окнах слюда померкла. Травы и притчи на стенах скрыло тенью. Ангел в колеснице все