незапланированный йодль матери встречался с моим, присущим мне от рождения, я воспламенялся, я сам был звуком, и звук был мною.

Да и басовые аккорды бередили мою душу. Неискусная левая рука матери всякий раз заставляла их звучать чуть позже, чем прозвучит основная мелодия, с которой они по замыслу должны были являться на свет одновременно. И чем больше был разрыв между основной мелодией и басовым аккордом, тем было приятнее для меня, потому что тогда я мог осуществить несостоявшееся созвучие в себе самом. Некоторые аккорды открывали передо мной дверь в другие миры. Покуда басовый аккорд звучал, я мог вжиться чувствами в другой, любезный моему сердцу мир, двери которого распахнуло передо мной это звучание, а потом старался приобщить к своей жизни все, что прочувствовал в том мире.

Тем временем кончилась война, отец вернулся домой, и цитра начала исчезать сперва на несколько дней, потом недель, а под конец и месяцев в картонный футляр, бывший ее жилищем. Та жизнь, которую взрослые называют реальной жизнью, лишь изредка дозволяла цитре изливаться в звуках. Последняя песня, которую исполнила на ней моя мать (все с тем же неизбежным интервалом между основной мелодией и басовыми аккордами), была такая: Простившись с любимой, шел в море матрос, / Струились потоки горючие слез…

Тут подоспел босдомский период, а с ним и лавка. Я, помнится, уже говорил, что разносчичья корзина моего отца и его накидка, забытые нами, вели теперь в углу на чердаке безмолвную жизнь ненужных предметов.

Там же, на чердаке, стоял портновский манекен матери. В ящике лежали расшитые желтыми кувшинками занавески, которые в серокамницкий период нашей жизни радели о том, чтобы холодные ветры, задувающие из Силезии, не слишком поспешно врывались в наш домишко через оконные щели.

В другом углу стояла чугунная печь, которая сумела внушить нам, детям, что бывает куда как опасна, если огонь изнутри раскалит ее докрасна. Все перечисленные предметы образовывали на чердаке Серокамницкую колонию, колонию из увядшего времени, которое я с помощью воспоминаний заставил, хоть и ненадолго, зазеленеть.

Вот и цитра переселилась туда же, на чердак, и когда я заклинаниями возвращал из небытия серокамницкие времена, мне случалось открывать плоскую коробку и осторожно проводить большим пальцем по басовым струнам. Но у матери, судя по всему, развилась сверхвосприимчивость на звуки цитры. Стоило мне дотронуться до цитры, она тотчас меня разоблачала и говорила обиженным тоном:

— Сказано тебе, что я этого не желаю.

И она уходила, а я оставался, заклейменный позором, и от смущения заводил разговор с манекеном:

— А ты помнишь, сколько подвенечных платьев на тебя накалывали?

Ах, цитра, цитра, какая-то в ней скрывалась тайна. Может быть, она своими песнями насулила матери слишком уж замечательную жизнь, когда война кончится, а замечательная жизнь так и не наступила, и теперь мать воспринимала цитру с той долей скепсиса, с какой она воспринимала жену учителя Румпоша, свою ненадежную приятельницу. Во всяком случае, мать не желала, чтобы кто-то предоставил цитре возможность для новых посулов, и даже моему младшему брату, последышу, которому много чего дозволялось из того, что категорически возбранялось нам, трогать цитру не разрешали.

Но вещи, вызванные человеком к жизни, начинают вести собственную жизнь и старятся, вот и цитра чахла и сохла, ржавчина покрыла недвижные струны и начала медленно подбираться к их сердцу.

Последний раз мне довелось увидеть цитру, когда я голодным подмастерьем скитался по немецким городам. Некоторые струны ржавчина проела насквозь, они лопнули и застыли в той форме мертвого покоя, который присущ струнам: они свернулись клубком.

Долгое время я не встречал ничего более для себя утешительного, чем басовые аккорды нашей цитры. Лишь спустя много-много лет я наткнулся на этюды и ноктюрны Шопена, и они вернули мне мои детские впечатления. Вечерней порой, когда воробьи уже не гомонят, а шепчутся в чердачных стропилах над моим кабинетом, фортепьянные аккорды шопеновских ноктюрнов приближают ко мне те незабвенные серокамницкие времена, когда моя мать еще свято верила в обещания цитры, и те двери, которые приоткрывались передо мной от ее басовых аккордов лишь на мгновения, теперь распахнуты передо мной настежь. Мне больше незачем брать, что дают, я могу бережно выбирать те поэтические звуки, которые вдохновляют и подбадривают меня и примешиваются к моей работе.

Куда это меня занесло? Опять надо бы попросить прощенья.

И по сей день я не устаю задаваться вопросом, хорошо ли расходовать время, в которое ты живешь, на воспоминания о временах минувших? Не лучше ли взять настоящее, каким бы поганым оно порой ни выглядело, и с помощью воображения и поэзии переместить туда, где его уже сейчас озарит сияние прошлого? Да и сама затея посвятить вас в подробности моего раннего детства — не является ли она своего рода побегом? Не пытаюсь ли я таким путем оттеснить на задний план свое разочарование в тех людях, которых я называл своими друзьями, которые называли себя моими друзьями? Разве они могли разочаровать меня, сумей я увидеть их такими, какими они были и какими остались, а не такими, какими им, на мой взгляд, надлежало быть? Не исключено. Не исключено также, что копание в подробностях детства поможет мне приобрести взгляды, которые мне нужны, которые завтра сделают меня таким, каким я вполне могу быть, сделают певцом нашего дня, не сплетенного ни с будущим, ни с прошедшим.

Этим летом учитель Румпош снова увеличивается в объеме. И его жилетка с кушаком лопается на спине. Румпош считает, что во всем виновата сама жилетка, которая стала чересчур узка. Румпош вручает ее своему партнеру по картам, портному. Пусть, мол, починит. Портной сваливает вину на ткань. Своим поведением оба они, и портной, и учитель, подтверждают ту истину, что вещи, изготовленные руками человека, едва выскользнув из этих рук, начинают вести собственную жизнь. А может, учитель и портной и вовсе поэты, сами того не ведая и не желая?

Портной утверждает, что заднюю часть кушака надо сделать из кожи. Румпош тащит свою жилетку в Дёбен, к шорнику Бенаку. Эта новость приходит в лавку к моей матери:

— Румпошу-то уже чересседельник нужен, все равно как лошади.

В кухне мать передает эту новость нам, детям. Ежедневный приток новостей мать прибавляет к доходу, приносимому лавкой.

Минует лето, за летом осень, настает зима. И — кто бы мог подумать — увеличение объема никак не сказывается на обуревающей Румпоша жажде деятельности. Все сельчане, утверждавшие, будто учитель теперь наконец угомонится, ошиблись в своих расчетах. Короче, не спешите с приговором, пока человек не сказал последнее «аминь». Жизнь непрестанно приводит в движение живое и мертвое; в любую минуту жди сюрпризов.

На рождество Румпош в качестве такого сюрприза потчует босдомцев любительским искусством. Он муштрует нас, готовя к представлению в сочельник. Возможно, он всего лишь хочет досадить пастору Кокошу, ибо Кокош — его политический противник, он голосует за пангерманцев и заигрывает с объединением, называющим себя Стальной шлем. Возможно, Румпош намерен своей постановкой перебить клиентуру у Кокоша, которая независимо от партийной принадлежности, будь то социал-демократическая, пангерманская или вовсе беспартийная, дружно топает в сочельник в Гулитчу, в тамошнюю церковь.

Я должен первый раз представлять в театре — выйти на деревенскую сцену и произнести несколько слов в рождественской пьесе. Из пьесы отнюдь не следует, что в Германии когда-то произошло такое событие, как ноябрьская революция: некий граф едет в ночь под рождество в санях через лесную чащу, на него нападают разбойники, которые не видят другого способа разжиться сигарами к рождеству, но графский дровосек, бредущий по лесной дороге, вкупе с графским кучером одерживает верх над разбойниками и зарабатывает при этом рану на лбу. Все вышеизложенное происходит на сцене еще до того, как поднялся занавес. Хотя текстом пьесы это не предусмотрено, мы, как реалисты с колыбели, при помощи конского ржания, брани, непристойных ругательств, звона колокольчиков и ударов палкой по мешку ржи придаем схватке звуковую убедительность.

Потом занавес поднимается, открывая взорам убранство хижины дровосека. Зрители видят перед собой кособокую плиту, щепки и двух сыновей бедного дровосека, которые за неимением иных

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату