кузнец на своей наковальне. Его злило все, что ни делают дети, поскольку он их не понимал, поскольку сам он никогда не был ребенком.
(Ах, бедный жандарм Канита! Он был такой усердный служака, и именно за усердие его после войны пристрелил один грабитель. Но это уже другая история!)
Как-то раз сводная тетка Элиза, которая в очередной раз побывала со сводным дедом на конской ярмарке в Хочебуце, привезла мне оттуда маленькие очки,
Но тут на шоссе показался Канита, и не успел он прислонить свой велосипед к веранде перед трактиром, как я уже сорвал с носа очки и отбросил их в сторону. Носить очки, думалось мне, — это право взрослых, а на детском носу очкам не место.
Я спасся бегством через заднюю дверь, я чуть не задохнулся на бегу, но зато ушел невредимым; уж верно, жандарм отхватил бы мне нос. Я дрожал всем телом, я побледнел, как покойник. А сестра заявилась домой и доложила: «Мама, Эзау выбросил свои новые очки». У нее они до сих пор красовались на маленьком носу, и выглядела она как недозрелая дама-патронесса.
Прежде чем упрекать мою превосходную мать за ошибки, допущенные ею в моем воспитании, я хочу выяснить, не запугивал ли я таким же манером своих сыновей, не совершал ли такие же ошибки, в гордыне своей полагая, будто воспитываю их как должно.
Выходит, жизнь в Серокамнице, где я провел самые ранние годы своего детства, тоже была далеко не рай? Или мне потому лишь вспомнились самые неприятные страницы этой жизни, что несдержанность отца и нечестное, на мой взгляд, поведение матери слишком меня огорчали? Разве не было и счастливых дней в моем серокамницком житье-бытье, разве не было оборотной стороны и у моих горестей?
Я вспоминаю тот день, когда меня овевал аромат тысяч цветущих ландышей, аромат, который умирает от попытки его описать, аромат, который подстрекал меня стать таким же ароматом и проникать в других людей. С могил на старом кладбище, что позади церкви, я срывал стебелек за стебельком, пока пук цветов не перестал вмещаться в мой кулак, и я помчался домой, желая с помощью цветов объяснить матери, что и сам хочу стать вот таким же ароматом.
И я вспоминаю тот отрезок своей серокамницкой поры, когда жил в Гродке у деда с бабкой, поскольку мать им на время меня уступила. Под городом была местность, носившая имя
В саду трактира, окутанные серо-желтым дымом плохих сигар военной поры, сражались любители ската, и сражения эти по накалу страстей ничем не отличались от довоенных. Участвовал в них и мой дедушка в бытность свою городским картежником. Порой дед с бабкой ездили туда по воскресеньям после обеда и брали меня с собой. Единым духом управившись с пирожным военного времени, я слонялся по живописной
Она была смуглая, черноволосая, она босиком стояла в воде, набирала полный кувшин, а потом переливала из него воду в бочонок, который стоял на тележке. Так как я по своей привычке, сохранившейся у меня до сей поры, все пялился и пялился, девочка сама заговорила со мной, и доверчивость, с которой она подошла ко мне, привела к тому, что я немедля признал ее самой красивой девочкой из всех когда-либо мною встреченных. Это радостное и быстрое приятие людей, которые доверчиво идут мне навстречу и заводят со мной разговор, сохранилось у меня по сей день.
Девочка из
Когда девочка собралась уходить, мне стало очень грустно, но, прежде чем уйти, толкая перед собой свою тележку, она попросила меня снова прийти на другое воскресенье. Я пообещал, даже не подумав, что это зависит только от дедушки и от того, будет ли у него охота перекинуться в картишки. «Я хочу, чтоб ты был „связан“», — сказала эта девочка и, сняв железное колечко (а что в ту войну было не из железа?), надела его мне на палец. Кольцо было чуть тронуто ржавчиной, но для меня эта ржавчина была дороже любого золота. Мы махали друг другу, пока девочка не скрылась из виду за околицей.
Я вернулся к столу, где играли в скат и пили кофе, а поскольку я не посмел вмешаться в их разговор и поведать о своем приключении, мне пришлось демонстративно выложить на стол поближе к дедушке руку с кольцом. Бабусенька-полторусенька, она же в дальнейшем детектив Кашвалла, своими совиными глазками тотчас углядела у меня на пальце железный обруч, который я принял за кольцо, и спросила:
— Это что за гадость?
Мой маленький небосвод рухнул. Я попытался восстановить его, я помчался к броду, но там уже толпились другие водоносы, их крик и гомон помешали мне в тиши вспомнить о том, что я пережил на этом самом месте минут пятнадцать назад.
Но уж что бабусенька-полторусенька углядела, то углядела, дома она схватила меня за правую руку и обнаружила, что средний палец отек и посинел.
— Так я и знала, — сказала бабусенька и намазала мне палец жидким мылом. Мое верное колечко не сдвинулось с места. И наконец дедушка при помощи напильника осторожно снял его, а бабушка стояла рядом и причитала: — Чтоб ты больше ни от кого не смел брать такую гадость!
Девочку, маленькую
А колечко я положил в свой ящик для игрушек, оно вместе со мной переехало из Серокамница в Босдом, и когда в зимние либо дождливые дни оно попадалось мне в руки, я осторожно сводил вместе его края, чтобы не видеть распила, и тем тайно возвращал ему прежний облик, который был у него, когда я получил его в подарок от той девочки.
Кстати, не в Серокамнице ли провел я также певческий отрезок своей жизни? Мы, моя сестра и я, знали много песен, и
Однажды воскресным днем несколько деревенских парней, слишком молодых, чтобы идти на фронт, уселись в ряд перед нашим домом, свесив ноги в придорожную канаву, и вид у них был такой, словно они, лишенные покамест возможности разлететься в клочья на полях сражений, решительно не знают, чем бы это заняться. Над полями висел летний зной, телеграфные провода жужжали, соревнуясь с летними мухами. Мы подсели к этим парням, а им понравилось наше простодушие, и тогда мы, прочистив горлышки, начали петь и все пели, все пели, без устали.
И так песню за песней, а я вам уже говорил, что мы знали их много, швеи-ученицы моей матери пели, а мы подхватывали.
После каждой песни я обходил слушателей со своей шляпой, и, когда она наполнилась до узкой