запах уксуса, прочие специи поочередно заявляют о себе тоненьким голоском в ходе варки: то одержит верх запах лука, то перца, то лаврового листа, то кислого молока. Частицы прибывших издалека специй разлетаются в форме ароматов по просторам вселенной, дабы поведать миру, что они сделали небольшой привал в Босдоме, в лавке у Ленхен Матт, урожденной Кулька, и на целое утро запахи выпечки, обычно у нас господствующие, оказываются разогнаны по углам.
Когда серо-синий маринад остыл, его переливают в большую миску, туда же мать кладет вычищенную и вымоченную селедку. Темно-синие спинки маринуемых рыб просвечивают сквозь слой уксусного молока, рыбам придется простоять два-три дня в погребе. Тогда они, можно считать,
— А ну, дайте-кось мне селедочку! — говорит Вильмко Коалл, обнаружив маринованную селедку в нашем ассортименте, и, само собой, селедка усиливает его жажду.
Дедушка с цифрами в руках доказывает матери, что она слишком дешево продает маринованную селедку, что в стоимость селедки надо включить время, которое она потратила на ее приготовление, не то она
Мать не принимает дедушкин выговор, в данный момент она исполняет гимн во славу маринованной сельди, и пусть дедушка ее не перебивает. Мать испытывает тихую гордость, когда чужие мужья засиживаются у нее, вместо того чтобы идти по домам к собственным женам. Чисто женский триумф! И поди угадай, что причиной — коммерческий дух или перышко синей птицы — души?
По пятницам бывает получка. Шахтеры вознаграждают себя за труды целой недели, пьют, начинают заигрывать с женщинами, которые пришли за покупками.
— Ах, и Марта-толстушка тут! Глазки-то как блестят, закачаешься!
Женщины любят, когда мужчины поют им хвалу, но хвалу мужчины поют не всегда, они могут и такое ляпнуть:
— А! И Густхен туточки! И с фонарем под глазом, никак твой старик тебя приласкал!
У Густхен и впрямь вышла с мужем небольшая потасовка, что правда, то правда, но брак — дело священное, это раз, и Густхен, между прочим, пришла за покупками, а не давать отчет по домашности — это два.
— Тут никак меня допросить хотят? — спрашивает она с оскорбленным видом у матери.
Мать быстро калькулирует в уме, от кого ей больше прибытку: от покупок, которые делает в лавке Густхен, или от пива, которое выпивают шахтеры, и, придя к выводу, что первенство остается за Густхен, говорит с полным самообладанием:
— Вы уж извините, фрау Шеставича, у господина Наконца нынче день рождения.
— Тогда и я вас поздравляю! — Таким путем Карле Наконц приобретает второй день рождения.
А фрау Шеставича покидает магазин. Ветер из распахнутой двери выбрасывает наружу муху; муха совершает облет песчаной деревенской улицы, присаживается на листок ясеня у Заступайтова луга, третьей парой ножек счищает пивные ароматы и запах сельди со своего мохнатого тельца и трезвеет. Малость погодя она отталкивается от ветки и, словно жужжащий нотный знак, снова ныряет в дверь лавки. Ее влечет нездоровая тяга, тяга к гарцскому сыру. Он устремляет навстречу мухе свое зловоние и рассказывает ей, что некогда был творогом и происходит от коровы. Но мухе нет дела до его прошлого, инстинкт размножения — вот что влечет ее к вонючему сыру, ибо будущее потомство мухи сможет отлично пастись на сочном сырном лугу.
На торговлю бутылочным пивом у матери есть разрешение, зато ей никто не разрешал, чтобы шахтеры пили его прямо в лавке из бутылок. У нее нет разрешения на распивочную торговлю, официально именуемого
— Где хочу, там и пью — без всякой вашей процессии, — говорит Карле Наконц и, взмахнув бутылкой, выпивает ее прямо в лавке.
Тогда Бубнерка жалуется на мать, что у нее шахтеры пьют прямо в лавке. Жалоба поступает к нашему партнеру по картам учителю Румпошу. Румпош отправляется к нам. По дороге он из учителя превращается в окружного голову, выпячивает грудь, вскидывает подбородок, одним словом, превращается. «На вас поступила жалоба», — говорит он и выкатывает глаза из-под бровей. «Жалоба» в ушах моей матери звучит так, словно ей кто-нибудь сказал: «А у вас обнаружены вши». Она начинает дрожать всем телом и пускает в ход свое третье по силе оружие — она разражается слезами и, рыдая, ведет начальство в гостиную. Чтобы никто не знал, что на нас подали жалобу, даже Ханка — и та нет.
В гостиной мать прибегает ко второму по силе оружию, каковым является возглас: «Вот уж не думала не гадала».
На помощь кличут отца, и тут мать пускает в ход самое сильное оружие: она падает и умирает, во всяком случае на несколько секунд, а Румпош, конечно, думает: «Батюшки, что я наделал!» — и примирительно говорит отцу:
— У себя на квартире вы можете торговать распивочно сколько себе захочете, а здесь, — и он заговорщически подмигивает, — здесь вы можете даже жандарму поднесть, если он будет чем недоволен.
Тут моя мать с протяжным вздохом возвращается к жизни и, взбодрившись, бежит в погреб за пивом, и Румпош осушает целых три бутылки и говорит на прощанье:
— Лично я не обнаружил, чтоб в лавке пили пиво. Напрасно жалобу и подавали-то. Мне ихние жалобы не указ.
Поддавали жалобу? Интересно, как это делают? Вот управляющий имением Брудеритч на днях так наподдал своей жене, что она три дня пролежала в постели. Дедушка так наподдал жуку-рогачу, что тот даже потерял одну клешню.
— А ты почему такая подавленная? — спрашивает мать бабусеньку-полторусеньку, которая молча шмыгает по дому с мрачным видом, потому что дядя Филе пришел домой без получки.
А Щуцканов Пауле наподдал барабанными палочками кларнетисту Койнову Эрнсту, потому что Эрнст сманил у него жену.
Кстати, а как она выглядит, эта жалоба, почему она не указ? Школьная указка, так та, например, из дерева.
— Жалоба — это просто такой клочок бумаги, и вся недолга, — говорит дедушка.
Отныне мать переправляет шахтеров, которые желают выпить свое пиво под нашей крышей, в старую пекарню.
— Неуж здесь хуже сидеть, чем где? — говорит мать.
Шахтеры поворачиваются и читают: «Матушка-рож кормит всех сплошь», «Матушка-рож кормит всех сплошь», и еще поворачиваются и читают, и читают, и поворачиваются.
Малость погодя они сидят на ступеньках лестницы все равно как в театре, один смотрит в затылок другому, и Вильмко Коалл вдруг говорит:
— Не-а, на фиг мне эта лестница, ни тебе поговорить, ни что.
Он соскальзывает со ступенек, глядит через дырочку в лавку, видит там женщин, которые пришли за покупками, и не успевает мать вымолвить хоть звук, как пивохлебы уже снова в лавке.
И вот однажды приезжает жандарм и прислоняет свой велосипед к стене нашего дома. На руле велосипеда висит парусиновый портфель для бумаг и бутербродов, две прищепки на раме удерживают саблю. Жандарм освобождает от прищепок свой меч, надевает портупею, велит коричневой овчарке Трефу лежать возле велосипеда, застегивает верхние пуговицы своего мундира, чтобы иметь совсем уж безукоризненно официальный вид, и распахивает дверь лавки, распахивает до отказа, дабы люди видели и понимали: в его лице порог лавки переступило само государство.