За это время шахтеры успевают припрятать свои бутылки. Жандарм здоровается, жандарм приветствует. Шахтеры благодарят, поглядывают на саблю, перемигиваются.

— И с чего это вы сюда припожаловали? — любопытствует жандарм.

— Продышаться малость, — отвечает Вилли Воссенк, а Карле Наконц впивается зубами в хвост жареной селедки.

— А на чем это ты уселся? — спрашивает блюститель порядка у Ханско Цитковияка.

— На чем же еще, как не на бочке с кислой капустой, — рапортует наш Ханско.

— Это антисанитария! — восклицает жандарм.

Прежде чем тучи успевают окончательно сгуститься, мать призывает отца, а отец весьма кстати вспоминает намек, полученный от учителя Румпоша: он приглашает зеленый мундир в гостиную, он подает пиво, они выпивают, а отец пытается тем временем отвлечь мысли жандарма от бочки с кислой капустой и заводит разговор о нынешнем лете, которое вроде как обещает быть неплохим, но именно лето перебрасывает мостик к опасной теме:

— Н-да, — говорит жандарм, — то-то и оно, что лето, жарынь, а человек сидит на бочке с капустой, и из него запросто могут выйти кишечные газы, а это против санитарных инструкций.

— Да-да, — покаянным тоном подхватывает отец, — правда ваша, — и приносит вторую бутылку пива, и жандарм пьет, а отец ждет, когда же пиво наконец подействует, и готов отжалеть третью бутылку, но тут жандарм говорит:

— Ну, я днями загляну еще разок для проверки. — И мирно уходит восвояси, а несколько дней спустя заходит для проверки, а когда он заходит, рядом с бочкой стоит Ханско Цитковияк, хрупает леденцом, а на боку у бочки мелом выведена надпись: «Сидеть запрещается!»

Мать закупает на пробу дюжину извозчичьих кнутов.

— Это еще зачем? — спрашивает отец. Он обуреваем вечной тревогой, что мать так и останется сидеть с товарами, которые закупает по наитию. Отец с его богатым воображением, вернее, антивоображением, горазд живописать те бедствия, которые еще не наступили. Он дрожит при мысли, что в один прекрасный день мать вдруг надумает торговать макаками, макаки, разумеется, не найдут сбыта, будут сидеть на полках, скучать, от скуки разнесут в щепы всю лавку, разбегутся, начнут лазить по дымовым трубам и демонстрировать добрым людям свой красный зад. А отвечать кто будет? Ясное дело кто: он, отец.

Постойте, а при чем здесь макаки? Мать заказала дюжину кнутов.

До сих пор босдомские крестьяне обходились без покупных кнутов. Вырезают из можжевельника, либо березы, либо ореха рукоятку, берут нитки в пучках, сплетают из трех пучков ремень, ремень пропитывают маслом, а потом вываливают в саже, пыли либо дегте.

Первый кнут приобретает у матери Блешка, по случаю торгующий и лошадьми: после истории с Пердунком он должен перед нами выслужиться.

Рукоятки закупленных матерью кнутов желтого, зеленого или красного цвета, а две так и вообще пестрят всеми цветами радуги.

Блешка становится перед дверью лавки, проверяет кнуты на гибкость и щелканье и выбирает кнут с пятнистой рукояткой, а вскоре и остальные крестьяне не могут обойтись без покупного кнута. «Жаражная штука эта мода, убей меня бох», — говорит Шеставича. А крестьян, которые сохранили верность березовым и ореховым рукояткам, мать называет старомодники.

А теперь настала пора объяснить, почему мы называем бабку с отцовской стороны Американка. Она обитает теперь на задней половине избы в Серокамнице, где мы раньше жили. А город, в котором Американка выглянула на свет божий, зовется Гамбург. Она дочь портняжного мастера Люра. Из вас его никто не знает? Отец, например, спрашивает у каждого, кто хоть раз побывал в Гамбурге, не знаком ли он с такими Люрами.

Итак, бабушка растет-подрастает в Гамбурге, изучает у собственной матери ремесло белошвейки и не успевает разменять шестнадцатый годок, как уже рядом возникает дедушка Йозеф, сын шварцвальдского учителя, и этот Йозеф играет на фортепьяно, на флейте, на скрипке, на альте, поет, мастерит музыкальные инструменты, да еще вдобавок сам пишет музыку. Вера Йозефа в свои силы безгранична, он хочет благодаря своему искусству уехать в Канаду, где только и дожидаются людей, готовых идти вперед.

Когда я иду вперед, я прихожу туда, где раньше было вперед, а как только я пришел, передо мной лежит новая цель, до которой мне опять надо идти вперед.

— Юрунда все это, — говорит двоюродная бабка Майка. — Вперед — значит вовнутрь.

Я не понимаю и переспрашиваю, но больше Майка мне ничего не говорит.

Дедушка Йозеф с окладистой каштановой бородой перед отъездом в Канаду заказывает в Гамбурге у портняжного мастера Люра костюм, чтобы явиться в стране своей мечты элегантным и одетым по моде. Но в швейной мастерской Люра встречаются оснащенные любовными крючками взгляды бородатого Йозефа и Доротеи, пятнадцатилетней ученицы-белошвейки, причем пятнадцатилетняя Доротея с такой скоростью беременеет, что Йозефу перед отъездом приходится в срочном порядке жениться.

Итак, дедушка Йозеф уезжает в Канаду и в первом же любовном письме оттуда сообщает бабушке Доротее, что нашел себе job.[1] Бабушка Доротея не знает, что такое job, то ли собака, то ли лошадь, но тем не менее слово это незамедлительно начинает проникать в лексикон нашей семьи, а пока оно доходит до моего сорбского дяди Эрнста, он же муж тети Маги, job успевает превратиться в joppe, и моему отцу дядя Эрнст говорит примерно так: «Не нравится мне твоя joppa, я хочу сказать, мне бы неохота изо дня в день пекти хлеб».

Моя пятнадцатилетняя бабка Доротея между тем разгуливает с пузом и на вопросы гамбуржцев, какую работу подыскал себе там ее суженый, отвечает, что работы он никакой не нашел, зато нашел job. Но многие гамбуржцы поездили по белу свету, знают, что к чему, и говорят ей: job — это и значит работа. Никакая не работа, job — это и есть job, отвечает моя пятнадцатилетняя бабка. Причем я и мысли не допускаю, чтобы этот энергичный повтор она позаимствовала у некоей Гертруды Стайн из Парижа.

Из второго любовного послания бабушка узнает, что job дедушки — это пост мастера на фабрике, где делают пианино.

Но тут пятнадцатилетняя бабушка, наскоро отведавшая плотской любви, впадает в тоску, и на душе у нее становится тяжело, и она начинает проливать слезы, сперва украдкой, потом открыто, и она плачет, и слезы льются и льются.

Уж раз она замужняя, говорит бабушка, значит, ей надо быть в Канаде рядом с дедушкой.

Дедушка Йозеф посылает несовершеннолетней бабушке Доротее деньги на билет до Канады, и бабушка едет в Канаду на пароходе, и вместе с Йозефом они заводят там собственное хозяйство, то есть такое хозяйство, в котором Доротея должна быть хозяйкой, но какая из нее хозяйка, если ей только-только сравнялось шестнадцать. Когда усталый дедушка приходит вечером с работы, он вместо ужина находит дома рыдающую Доротею и понимает, что женился на несмышленом младенце, и чем ближе надвигается час, когда бабушке предстоит удвоиться, тем плаксивее она становится. Она боится, что умрет от родов и даже не повидает перед смертью своих родителей. С волнениями любви и зачатия она справилась лихо, а вот рожать она боится.

И тогда дедушка Йозеф оплачивает своей Доротее билет до Гамбурга, и бабушка опять едет морем. Дедушка Йозеф упраздняет их совместное хозяйство, как мы видим, к его шварцвальдскому романтизму примешалась изрядная толика американской деловитости.

Прибыв в Гамбург, бабушка Доротея производит на свет мальчика с каштановыми волосами, которому предстоит сделаться нашим дядей Стефаном, но, едва до бабушки Доротеи доходит, что она не умерла, а, напротив, живехонька, в ней с новой силой вспыхивает любовь к дедушке Йозефу, и он переводит ей money на переезд, и Доротея снова пускается в путь на пароходе.

Money наряду с job и factory становится третьим американским словом, которое внедряется в лексикон нашей семьи, чтобы осесть там вплоть до третьего поколения. Даже мой дядя-сорб и тот приемлет слово money, только он произносит муни, что, по сути дела, представляет собой

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату