спокойно завтракал в полном одиночестве до сих пор. Он дожевывает кусок хлеба с творогом.
— Проценты-проценты! — горланит мой отец. — Да вы каждый день в три раза больше сожрете!
Дедушка сплевывает остатки хлеба с творогом на изразцы:
— Ты ищо пожалеешь. Теперь пущай суд решает.
Шум вырывает мою мать из объятий сладкого утреннего сна. Она прибегает в ночной кофте,
Брань и вопли. Оскорбления сверкают молниями из черных туч. Все возбуждены — все, кроме дяди Филе. Он чертиком юркает между двух фронтов и измеряет тяжесть каждого оскорбления:
— Вот это врезал, вот это да!
Филе должен выложить сигареты обратно.
— Спер! — ревет отец.
— Взял! — смягчает бабушка.
— Неужто он у мене попросить не мог? — спрашивает мать. Ей никто не отвечает.
Дело кончается
Бабусенька-полторусенька, затаив обиду, едет с дядей Филе из Дёбена через Вайсвассер в Гродок; если прибегнуть к нормальным масштабам, это все равно что из Дрездена в Берлин через Росток. В Гродке дядю Филе устраивают постояльцем в одном из маленьких средневековых домов на краю Фридрихштрассе, у мельничного возчика Штопры. Штопры — старые сорбские знакомые семейства Кулька. Они приглядят за дядей Филе. Спрашивается только, захочет ли дядя Филе, чтобы за ним приглядывали. Однако Полторусенька надеется, что ее сын в самом непродолжительном времени исправится; впрочем, на свете едва ли сыщется мать, которая рассуждает по-другому.
Итак, дядя Филе снова в Гродке, в городе, где ему и следует быть. В Гродке он родился, в Гродке он вырос, и брешь, которая возникла, когда его погнали в Фриденсрайн и заставили шлифовать стекло, так до сих пор и не заполнена.
Для меня дядя Филе тоже не воришка, я тоже смотрю на него глазами Полторусеньки: он член нашей семьи, и он взял что-то из лавки без спросу, то есть просто
Я впервые увидел дядю Филе в Серокамнице, еще когда была война, а он не кончил ученье. Потом он солдатом приезжал к нам на побывку, и был для меня не какой-то там
Во время отпуска дядя Филе делил со мною постель в комнате на чердаке. Это была та пора, когда созревают яблоки, и дедушка, снимавший тогда в аренду целую яблоневую аллею, устроил на чердаке нашего дома своего рода промежуточный склад. Весь домишко благоухал спелыми яблоками, а наш путь на чердак был унизан рядами дозревающего золотого пармена. Яблоки лежали на золотистой овсяной соломе и взывали к нам: «Надкусите нас! Выпустите на свободу наши спелые зерна!» Дядя Филе, который вместе со мной обитал в стране детства, внял их мольбе и набрал полное кепи яблок. Забравшись в постель, мы ели наперегонки, причем от жадности кое-как надкусывали яблоко со всех сторон и швыряли на пол здоровенные огрызки. Дядя далеко опередил меня. Наконец мы уснули, но с утра пораньше Филе принес новую партию яблок, и мы начали по новой, а потом мы соревновались, кто дальше зашвырнет огрызок, и дошвыривали их до маленьких окошек на фронтоне. Вскоре все полы на мансарде покрылись огрызками, словно через нашу комнатенку прошли полчища крыс. Дядя Филе был горд и доволен: «Эт-та мы ловко спроворили». Но, смеясь в унисон с дядей, я вдруг задал себе вопрос, а что скажет мать, когда увидит наше крысиное гнездо, и мне стало не по себе.
Дорога в Силезию, что вела мимо нашей хатенки, была вымощена нетесаным камнем, каждый год ее заново посыпали крупнозернистым песком, чтобы заглушить грохот тележных колес. По обочине дороги между Серокамницем и Шёнехееде каждую весну на одинаковом расстоянии одна от другой вырастали кучи желтого песка.
Человека, который раскладывал эти кучки вдоль дороги, звали Шолтан. По утрам, просыпаясь в нашей крохотной спаленке, мы слышали, как дорожный рабочий Шолтан мерно работает лопатой. Когда Шолтан втыкал свою лопату в кучу, песок покряхтывал, а когда он ссыпал его с лопаты на дорогу, песок пришептывал.
Мать одевала нас, и мы выходили на улицу. Шолтан радовался, когда мы вежливо с ним здоровались, и без всяких просьб с нашей стороны наполнял песком игрушечные ведерки. Мы бежали к себе во двор и играли там в дядю Шолтана и посылали песком наши дороги, маленькие тропки, которые во всех направлениях пересекали заросший травой двор. В нашей работе была какая-то торжественность. Да еще вдобавок большая липа среди двора обдавала нас ароматом своих цветов. Мы неслись с пустыми ведерками к дяде Шолтану и с полными — обратно во двор, и вот тут я углядел бочку со светло-желтой печной золой и стал изобретателем эрзац-посыпки, и подобно большинству тех, кто изобретает эрзацы, мой эрзац показался мне и цветом красивее, и мягче, и легче, и обильнее, чем тот материал, который ему предстояло заменить, то есть чем песок, тем более что зола попутно окрасила и газон возле тропки, усилив мою изобретательскую гордость.
Увы, мое
Бранясь на чем свет стоит, мать раздела нас в сенцах, оставила голышмя, как говорят в здешнем краю. Счастье еще, что нежный аромат липы не проникал в наши сени, не то он на всю жизнь остался бы для меня возведенным в степень зловонием, соединясь в моей памяти с бранью матери и подготовкой к нашей экзекуции.
Итак, когда мы голышмя стояли в сенях и тихонько подвывали от страха, мать прошла на кухню, сняла с буфета розги, пук березовой лозы, перевязанный голубой шелковой ленточкой. Может, именно тогда я впервые заметил, как близко соседствует обывательская тяга к порядку и красоте с жестокостью нравов. Во всяком случае, и мою сестру и меня основательно выколотили сверху донизу этим пучком с голубой шелковой ленточкой.
В дальнейшем, когда я какое-то время жил в Финляндии, я пошел вместе с моим тамошним хозяином и его сыновьями в сауну, где меня для укрепления моего здоровья отхлестали таким же березовым голиком. Может, и моя мать в те далекие времена колотила нас березовым голиком в целях нашего нравственного оздоровления? Едва ли, ибо во время всей процедуры мы видели над собой красное от гнева и малость перекошенное лицо матери. Это была чужая женщина, она не желала нам добра, она избивала нас, женщина, не имевшая ничего общего с нашей доброй матерью.
Вот этот
Мать заметила огрызочный луг только к концу дня, но почему-то не рассвирепела и ограничилась угрозой, адресованной дяде Филе: «Вот ужо скажу отцу, он тебе покажет».
Но сообщение о нашем
На примере этой яблочной истории я хочу показать, что исход дяди Филе из Босдома доставил мне тайную боль. Дядя Филе был из числа тех, кто печется о необычном в так называемой нормальной жизни. Совершая свои поступки, он не ставил перед собой никакой конкретной цели, вот почему мы долго махали ему вслед, когда, уложив свои пожитки в узелок, он вместе с бабушкой скрылся за Мюльбергом. «Дядь Филе! Приходи скореича! Дядь Филе, — кричали мы, — приходи!»