зовут Августа.

Под воздействием алкоголя Августовы утопии получают новый импульс, превращаются в спущенные с привязи воздушные шары. Сограждан, не желающих последовать за этими шарами, Август осыпает ругательствами и оскорблениями, как испокон веку поступают все сектанты.

— Барону-то небось кланяешься. Ты вроде вчера шапку перед им сымал? — поддразнивает Августа Пауле Нагоркан, который и сам не вполне трезв.

— Ты мне не тычь! — взрывается Август. — Во-перьвых сказать, у мене и шапки-то нет.

Босдомское поместье принадлежит не барону. Помещик Вендландт, как нам известно, проживает с милостивой госпожой и с дочерьми в соседнем селе Гулитча. Каретник Шеставича, представитель пангерманцев, утверждает, будто барон на войне был майором, а нынче получает пенсию. Сам Шеставича, который никогда не был солдатом, но командовал во время войны босдомским югендвером, приветствует барона по-военному. Теперь он спешит на выручку Петрушке.

— А пошему б ему и не поклоница гошподину барону, когда тот на пеншии, а вовше не экшплотатор.

— Во-перьвых сказать, у мене и шапки-то нет, — упорствует Август, но Пауле Нагоркан снова загоняет его в тупик, а других доводов у Августа не припасено, и он спасается бегством в песню с бодрым текстом: Соци-ци-алисты, смыкайте ряды! — поет он и зигзагом марширует домой.

Жену Августа Петрушки зовут Августа. Люди толкуют: они и поженились-то на радостях, что их звать одинаково. Августа Петрушка — добродушная женщина, она малость туга на ухо и ловит чужие слова ртом. А стоит ей закрыть рот, и ничье злое слово не достигнет ее слуха — благодать, да и только.

Августов Петрушка, как мы обозначаем их в отличие от семьи Германов Петрушка, бог наградил тремя сыновьями и одной дочерью. Четыре шахтерских семейства с Козьей горы дали жизнь двадцати молодым людям, а там, глядишь, и внуки не заставят себя долго ждать.

Мы с Францем Будеритчем лежим на животе среди вереска на Мюльберге. Через верхушку Мюльберга тянется, словно выбритый на голове пробор, песчаная тропинка. Ее протоптали обитатели Козьей горы, которые работают на стеклоплавильном заводе в Фриденсрайне либо на шахте Феликс. Фрида Петрушковых, девушка с модно закрученным узлом волос и впалыми щеками, грузно бредет по этой тропинке с работы.

— Устала небось, — говорю я.

— Не-а, ей вот-вот рассыпа?ться, — говорит Франце Будеритч. Он хоть и моложе меня целым годом, но глаз у него наметанный. А наметанным он стал в помещичьем хлеву при наблюдении за отелом.

И верно, в эту же ночь Фрида производит на свет сына и дает ему имя Саша. Впоследствии Саша станет знаменитым кролиководом, известным далеко за пределами своего округа, как будет сказано в газете.

А кто же Сашин отец? Фрида Петрушковых не знает. И вообще, это дело случая, будет у человека отец или нет, и если да, то какой.

Младшего сына Августа Петрушки зовут Пауль, он старше меня на шесть лет и уже ходит с большим ребятам, другими словами, принадлежит к числу тех школьников, которые старше десяти, которые раньше нас приходят на уроки и первыми занимают классную комнату, чтобы наполнить ее запахами лука, льняного масла, истертых штанов и бутербродов с ливерной колбасой, наполнить и насытить до такой степени, что мы, приходящие следом, должны полчаса сидеть при открытых окнах, чтобы как-то выжить.

Пауле Петрушковых здорово умеет рисовать. Мы все им восхищаемся. Пауле срисовывает розы с поздравительных открыток, а если хоть ненадолго оставить возле него изображение какой-нибудь местности, он и его срисует и даже — если отца нет поблизости — обведет тушью. Против туши отец возражает: тушь стоит денег.

Пока другие конфирманты во время проповеди сидят на хорах и режутся в карты, Пауле Петрушка срисовывает одно из церковных окон. И если ты потом видишь этот рисунок на кухонном столе у Петрушковых, в церковь можно больше не ходить.

Всякий мало-мальски чистый листок бумаги, который нам удается где-нибудь раздобыть, мы относим к Пауле, тот жадно хватает бумагу, и не успеешь ты от удивления поскрести в затылке, как он уже изобразил на твоем листке цветок мака. Свои рисунки Пауле обрезает так, чтобы они влезали в коробку из- под сигар. У Пауле уже много коробок, набитых рисунками, а среди его рисунков есть копии всех поздравительных открыток, которые когда-либо приходили в Босдом.

Отобразив и досконально изучив церковное окно, Пауле разработал новую технику: каждую травинку и каждый цветок он теперь обводит черной каймой из туши. Это свяченая манера, поясняет Пауле. Он несколько преобразил эту свяченую манеру, несколько облагородил. Мастера, расписывающие церковные окна, поясняет Пауле, еще не владели техникой черных линий, они без зазрения совести пускали черный контур прямо по фигурам библейской истории. Учитель Хайер, который позднее возникнет в Босдоме вторым учителем, скажет про Пауле: более теоретик искусства, нежели художник, — но мы не знаем, с чем это едят, и знать не хотим.

Величайшая художественная вершина, которую взял Пауле Петрушка, и по сей день не покорилась ни одному из босдомских рисовальщиков: Пауле рисует значок Союза рабочих-велосипедистов «Солидарность» в увеличенном размере на куске полотна, обрамляет его дубовыми ветками и желудями, после чего за дело берется моя мать, и множество зимних вечеров она вышивает по рисунку Пауля. Она не скупится на золотые нитки, когда вышивает знак Союза, не скупится на зеленые, когда вышивает желуди, а название «Босдом» и «год одна тысяча девятьсот двадцать пятый» она вышивает серебряными нитками. Тем самым оба, но, конечно, Пауле как автор проекта и рисовальщик в первую очередь, избавляют ферейн от расходов на покупку знамени.

Поскольку, достигнув тринадцати лет, я уже вышел из детского возраста, меня в день освящения знамени принимают в Союз рабочих-велосипедистов «Солидарность». Знамя Союза остается неизменным и тогда, когда к слову «велосипедистов» добавляют «и мотоциклистов». Мы, босдомцы, по-прежнему остаемся велосипедистами, и знамя, созданное Пауле и вышитое моей матерью, переживает под стропилами мучного закрома на чердаке и времена арийцев, и большую войну, а нынче висит перед входом в мой рабочий кабинет, радея о том, чтобы я не забывал то время, когда был письмоводителем местной ячейки Союза велосипедистов и упражнялся в художественном приукрашивании наших вполне натуралистических встреч.

Свою служебную деятельность в качестве юного письмоводителя при Союзе рабочих- велосипедистов, в просторечии — велосипедном, я начинаю с составления двух благодарственных писем. Но прежде чем выпустить их в свет, я постигаю азы протоколоведения. Я насквозь, от доски до доски, перечитываю толстую книгу протоколов. Первое письмо адресовано моей матери.

От имени ферейна я выражаю ей благодарность за самоотверженную и неутомимую деятельность по вышиванию знамени согласно эскизу Пауле Петрушки.

Моя мать предпочла бы письмо от правления, мне приходится долго ей втолковывать, что, будучи письмоводителем, я сам как бы и есть правление, но она все равно недовольна.

Второе благодарственное послание адресовано Пауле Петрушке. Прочитав его, Пауле заливается смехом. У него удивительная манера смеяться: он высовывает кончик языка между передними зубами, и получается вроде как шип, так шипела большая ящерица, которую однажды показывали на ярмарке в Гродке.

Но теперь пора, наконец, вернуться к Герману Петрушке и его перерезанным жилам. Вы уж извините, я заставил вас ждать, надеюсь, причина задержки покажется вам хоть сколько-нибудь уважительной.

Август Петрушка бредет по дорогам своей жизни. Если он ничем не занят, руки у него ходят ходуном и болтаются, будто у целлулоидной куклы, когда резинки, что соединяют суставы, износились и растянулись.

А вот Герман Петрушка чеканит шаг прямо и пружинисто, ботинки на нем или деревянные башмаки,

Вы читаете Лавка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату