башмачок застревает в рыхлой земле среди стеблей. Тогда она спокойно стоит на одной ноге, словно фламинго, и позволяет Гункелю проводить рукой по своей узкой ножке. Ее благородная, выхоленная ручка прикасается к его лапище, когда он пальцами-корешками ковыряет нутро какого-нибудь цветка. Он ходит рядом с ней, и ритм ее движений разбивается о него, как легкие волны — о камень».
Такие и подобные мысли заносит Фердинанд в свой дневник. И когда он видит перед собой все это, — чернилами по бумаге, — у него становится спокойнее на душе. Он уничтожил стебли крапивы. Он помешал крапиве выполнить свое предназначение. Но покамест он не внес в почву своего садика ничего взамен крапивы. И в ту же ночь он пишет письмо Кримхильде фон Рендсбург. Письмо содержит множество планов насчет садика. Оно нашпиговано именами роз, которые и выговорить-то мудрено. Имена же он выписал из словаря. Нежные ароматы пронизывают это письмо. Цвета и краски либо контрастно спорят друг с другом, либо сливаются в светящуюся симфонию юга. В письме он просит у нее совета относительно подбора сортов.
При этом он позволяет себе намекнуть, что, коль скоро судьба решила именно так, а не иначе, он мечтает приблизиться к ней, хотя бы посвящая свой досуг занятиям с ее любимцами из многообразного царства роз…
Фердинанд отправляет письмо почтой и ждет ответа целую неделю. Ни звука. Он ждет еще одну неделю и во время этой второй недели случайно натыкается на садовника Гункеля.
— Ее милость, наша фрейлейн, сказывали, вы тоже хотите разводить розы. Сперва надо привесть сад в порядок, не то в нем и шиповник расти не станет.
Розы Фердинанда обращаются в морозные цветы на стекле. Итак, она не собирается ему писать. Смеется ли она над его планами? Он вспоминает ее рот, который тогда произнес: «И это все? Знаешь, по- моему, любовь — смертельно скучное занятие. Если это и есть та самая любовь, о которой так много писали поэты, тогда, вероятно, она существует лишь внутренне, в сознании отдельного человека. Но чтобы вдвоем? Согласись, что это на любовь совсем не похоже. Ты хоть раз поднимался ко мне в окно по веревке? Ты хоть кого-нибудь убил ради меня? Может, ты стал паломником либо монахом, чтобы в этом облачении беспрепятственно проникать ко мне? Ты не решаешься явиться к моему отцу, который изо дня в день словами будто пилой подрезает ствол, на котором, как ему кажется, расцвели цветы нашей любви. Ах, отец, отец. Видит бог, ему незачем стараться. Ничего у нас не расцвело. Был один-единственный бутон, на бутон упала одна-единственная градинка, и он замерз. Стал ли ты, чтобы завоевать мое расположение, одним из тех поэтов, тех художников, которые пишут стихи о сердечных тайностях либо выплескивают внутренний жар на холст? Может, в парке, где рассылают свой аромат жасмины, ты пел мне под глухие звуки лютни?» В те времена Фердинанд еще не знал, что? пишут про любовь поэты, а веревки для ночных визитов к возлюбленной словно ножом резал почтительный страх Фердинанда перед его милостью. Стать монахом либо паломником? От этого поступка его удерживала мысль, что уж тогда не видать ему Кримхильды, как своих ушей. И, наконец, кого прикажете убивать ради нее? Уж не учителя ли Маттисена, который словно возлюбленный ходит рядом с ней по парку и вязальной спицей считает тычинки в цветке вишни?
Но вот стать художником… Почему и не стать? Фердинанд начал читать все, что понаписали о любви поэты. И почувствовал, что не так уж и трудно сочинить что-нибудь похожее, если два-три дня подряд ничем другим не заниматься, кроме как читать стихи. Весь мир вращался вокруг рифм, весь мир мечтал угодить в их сети и стать литературным произведением. Галка стремилась к палке, а глаза глядели, куда пошла коза. И он написал Кримхильде о блаженстве, которое его наполняет, о том, что наконец заявила о себе его истинная суть: он, сын мельника, ощутил себя поэтом, мыслителем и тому подобное.
В тщеславном нетерпении она написала ему, что ждет его первое стихотворение. Он и выдал требуемое:
Он до сих пор помнит эти стихи наизусть. Но ее, судя по всему, они не удовлетворили. В ответном письме содержались образцы из газет и журналов.
Он накатал ей еще одно стихотворение, которое, несомненно, было лучше первого, но это, второе, он не отослал. «Художник неохотно расстается со своими шедеврами» — вычитал он где-то.
Затем он перешел к живописи. Благо, со школьных времен у него сохранился набор чертежной туши. Так вот, он обнаружил в одной из книг изображение двух влюбленных, которые сидят под черешней и лакомятся ее плодами. На дереве уже почти не осталось ягод, и нагота осени уже сквозит меж его ветвями. Он срисовал эту картину, а потом и затушевал ее.
В ответном письме она сообщала: «Такую мазню можно купить в любой лавчонке, самостоятельного здесь ни на грош».
Она отдалилась. Письма, — ее, по меньшей мере, — приходили все реже. Он видел, как она с практикантом скачет по полям. На скаку молодой человек поднял ее кипенно-белый, белый, как цветок земляники, носовой платок, который упал на кротовый холмик. Мало-помалу Фердинанд привыкал смиренно оставаться в стороне. Пожатие ее руки, случайная встреча могли на несколько дней подарить его неземным блаженством. На все остальное время его выручали книги. Теперь он читал не затем, чтобы вдохновиться на поэтические подвиги, напротив, теперь он искал в книгах такой же покорности, такого же постепенного смирения. Между ним и Кримхильдой уже образовалась дистанция длиной в дневной переход.
Молодой кузен, изучавший ветеринарное дело, заявился в имение. Он ездил с Кримхильдой в шарабане по тронутым дыханием осени полям. Под бесшумными колесами на резиновом ходу шуршали опавшие листья. Кузен передавал Кримхильде поводья, пожимая ее ручку, и выпрыгивал на дорогу, чтобы натрясти для нее с мокрых ветвей несколько спелых орехов…
Не всегда Фердинанд пребывал на высотах духа. Какой-никакой мужчина в нем еще сохранялся. И когда он ходил по коровникам, чтобы собрать необходимые цифры для своих статистических выкладок, путь его всякий раз лежал мимо прачечной. А там царствовала Матильда с мокрым на животе платьем, вечная прачка. Ее раскрасневшееся полнокровное лицо с холодными, серо-зелеными, оценивающими глазами пламенело навстречу Фердинанду среди клубящихся облаков пара, что поднимались из корыта. Ее взгляды падали порой на Фердинанда, и тогда ему казалось, будто его раздевают донага.
Ах, какая полнота женской силы — когда она таскала тяжелые корзины с мокрым бельем через весь двор, чтоб расстилать для отбелки на траве. Какая игра мускулов на обнаженных икрах! Однажды, когда она, раскачиваясь, волокла такую вот корзину, оттуда упало какое-то белье. Фердинанд вмиг подскочил, поднял белье и снова положил его в корзину.
— Ух ты! — сказала она и, поставив корзину на землю, завела с ним разговор. И снова он оказался нагой — под ее взглядом, голый, обглоданный страстью скелет.
— У вас, поди, тоже бывают грязные рубашки, — сказала она, уставившись на его запястья. Он повел плечами, чтобы этим движением спрятать манжеты в рукавах пиджака, но тем временем взгляды ее запылали у него на шее и застряли на сгибе — увы! — не совсем свежего воротничка.
— Вы приноси?те мне свое грязное белье, я сплю за чуланом, в прачечной.
И Фердинанд принес к ней свое белье. Она обращалась с ним, как с ребенком, она припасла для него пирожки, которые подсунула ей для такого случая одна из кухарок. Безошибочным взглядом она углядела все те места на его одежде, где не хватало пуговиц. И она пришила эти пуговицы так, что ему даже не пришлось раздеваться. Но потом выяснилось, что и на штанах с пуговицами не все в порядке.
— Вы зайдите за шкаф, — сверкнула она глазами, — и спокойненько снимите там брюки.
Он безропотно повиновался, как повиновался бы собственной матери. Придерживая одной рукой подштанники, чтобы не разошлись на животе, он протянул ей свои брюки. Она метнула критический взгляд в