вниз. Альберту надо возвращаться.
— Прекратить! — по-военному командует снизу жандарм Гумприх. — Шнайдер, немедленно спускайся! Ничего не выйдет.
Альберт раздумывает.
— Спускайся, Шнайдер! Кому говорят, спускайся! Знаешь, что будет, если ты разобьешься?! — Гумприх утирает платком одутловатое лицо.
Появляется учитель.
— Если он останется калекой, общине придется платить ему алименты до конца его дней, — говорит он Гумприху. — Мы не можем взять на себя такую ответственность.
— Шнайдер, слезай! Как-нибудь мы его и без тебя снимем.
Альберт Шнайдер начинает спуск. Люди расходятся по домам. По ветру реет красный флаг.
Две недели спустя в ослепительное майское утро Блемска и Лопе с точильным станком на колесиках покидают деревню. В домах еще все тихо. Там и сям из трубы поднимается серый дымок. На дубу, с которого спилена верхушка, сидит скворец. Он свистит, щелкает и шипит навстречу восходящему солнцу. Блемска и Лопе катят свою тачку по тропинке вверх на холм. Блемска тянет, Лопе подталкивает одной рукой.
— И вовсе не трудно.
— Что не трудно?
— Ну, от натуги мы не помрем.
— А вдруг ничего не выйдет и нам придется вернуться? — говорит Лопе и провожает глазами ласточку. Ласточка садится на коровью лепешку.
— Он не скандалил, когда ты сказал, что уйдешь? — спрашивает Блемска и оглядывается на Лопе.
— У него глаза, все равно как у кобчика. Он всегда… всегда, когда меня сажали на «вшивую скамью», таращился, бывало, на мою голову. Когда я вижу эти глаза, мне хочется в них плюнуть.
— Скандала не устраивал?
— Нет, но выспрашивал досконально, есть ли у меня работа и вообще про все.
— А ты ему сказал, что уходишь со мной?
— Нет, я ему малость присочинил, я сказал, что хочу работать неподалеку от матери, чтобы можно было ее навещать.
— Об этом я даже и не подумал.
— А он только и сказал: «Ну что ж, это можно понять». И даже вроде как растрогался. Он врет, врет каждой своей гримасой. Только глаза эти ястребиные не врут.
— А меня он отпустил без всякого. Я через каждые два слова говорил: «Господин учитель» да «господин бургомистр». Они ведь все не шибко умные.
— У старой Шнайдерши двор-то, наверно, пойдет с молотка.
— Теперь такого не бывает.
— Разве не бывает? Интересно, а Марию эти обновители тоже успели обработать? Я имею в виду Шнайдерову Марию.
— Да, женщины, женщины, — говорит Блемска и останавливается. — С женщинами оно такое дело… Им еще надо многому научиться. Они пока как тени. Им еще надо обрести свое лицо. Нам всем еще надо многому научиться и обрести свое лицо…
Они взобрались на вершину холма. В деревне звякают ведра с пойлом. Ревет корова.
— Теперь Гримка будет поить волов.
— Да, волы, волы… Для упряжки всегда нужно троих…
— Хороши яровые в этому году…
— Таковы люди… Ты радуешься, что у кого-то другого будет хороший урожай. Наш милостивый живодер заглянет осенью к себе в кошелек и сразу увидит — хорошие были яровые или нет.
— Вот удивится господин конторщик, что я к нему больше не хожу.
— Конторщик? Ах, этот… Ничего не скажешь, не повезло тебе с отцами, ох, не повезло!..
Круглые, как у сурка, глаза Блемски останавливаются на Лопе. Вокруг носа прыгают едва заметные, многозначительные улыбочки.
— Ну, давай, пора двигаться вперед.
Лопе задумчиво смотрит на тележку.
— Я один раз Мальтену все выложил. Я повторил ему все, что говорил мне ты.
— А что я тебе говорил?
— Пройдет тысяча лет… И никто не сумеет понять, почему мы так жили.
Блемска качает головой.
— И ста не пройдет — вот как тебе надо было сказать!
Он пригибается и налегает на оглобли. Тележка, покачнувшись, трогается с места. Лопе больше не оглядывается. За ближайшим поворотом дороги обоих скрывает лесная сень.