— Пора бы отвыкнуть, Блемска, — спускает на тормозах обер-штейгер.
— Господин обер-штейгер, как же мне отвыкать, если я всего только хочу, чтобы в мире стало чуть больше справедливости?
— Справедливости, справедливости… Ты мог бы… Ты что, черт возьми, смеешь утверждать, будто мы несправедливо платим за работу? Разве вы не получаете сполна все, что вам причитается?
— Мы получаем столько, сколько принято нам давать. Но мы можем потребовать и больше…
— Потребовать, потребовать… А я-то думал, ты из тех… Ведь скажи по правде, Блемска, меньше, чем пятьдесят марок в неделю, ты никогда домой не приносишь?
— Но вы не можете утверждать, будто мне платят за красивые глаза!
— Словом, Блемска, я прошу тебя только об одном… Теперь я и сам вижу, что ты на этих, из радикалов.
— А вола, который ревет до тех пор, пока ему не зададут положенный корм, вы тоже называете радикалом, господин обер-штейгер?
— Вообще-то надо бы тебя уволить, и если… — обер-штейгер приоткрывает дверь в соседнюю комнату и выглядывает, — и если у стен есть уши, как бы мне и в самом деле не пришлось так поступить. Неужели ты ни капельки не думаешь о своей семье, скажи-ка, Блемска?
Блемска только плечами пожимает в ответ. Как же ему не думать о семье, когда дети у него еще подростки несмышленые, а жена уже глядит в землю. Но шаркать здесь ножкой перед начальством, все равно как китайский кули, — это дудки…
— Кто вам больше по сердцу, такой ли, который на все кивает головой, словно больная лошадь, а сам еле-еле вытягивает норму, либо такой, который думает о своих детях, выкладывается на сдельщине, пока не согнется в дугу и не заработает чахотку, но только порой заартачится, потому что, кроме своих рук, ему продавать нечего и он это знает?
— Но, Блемска, дорогой мой Блемска! Я как раз все время и твержу о том, что высоко ценю твою работу. А ты своими разговорчиками перепортишь мне весь народ.
— А хороший учитель тоже портит детей, когда он их просвещает?
— Нет, Блемска, с тобой и в самом деле не сговорить. Надсмотрщик прав. Но было бы лучше, если бы ты не смотрел на все одним левым глазом. Для верного взгляда надо смотреть двумя глазами сразу, и левым, и правым.
— По мне, так лучше одним, господин обер-штейгер. Ведь когда при стрельбе закрывают правый глаз, в цель все равно попадают.
— И все же заглянул бы ты хоть разок к нам на собрание.
— Нет, господин обер, у меня с войны зуб против ночных колпаков, которые именуют себя «Стальным шлемом».
Что прикажете делать обер-штейгеру? Он смеется, хотя смех получается дребезжащий. Словно кто-то скребет ложкой по дну жестяной кастрюли.
— Только пообещай мне не вести больше подстрекательские речи, не то!.. — кричит обер-штейгер вслед Блемске, когда тот уже вышел из его кабинета.
— Не будет к чему подстрекать, тогда и не стану! — отвечает Блемска и глядит на испуганно пригнувшегося к столу счетовода.
Господин управляющий снова, как и встарь, живет своей особой жизнью. Но теперь его жена ничуть от этого не страдает. Она, правда, просыпается среди ночи, но в сторону мужниной постели почти не смотрит. Ребенок, ребенок — вот что всего важней. Выпадают недели, когда управляющий ходит пьянствовать в каком-то странном костюме. В серой непромокаемой куртке, в бриджах и обмотках, а на голове у него австрийская лыжная шапочка синего цвета. Расхаживает он в этом наряде и по соседним деревням.
Там его поджидает другой управляющий, тот, у которого лицо в шрамах, и другие мужчины, одетые точно так же в серые куртки и синие лыжные шапочки. При встрече они говорят «хайль», а не «добрый день», вместе пьянствуют, толкуют о политике либо заявляются в город на рабочие собрания и стараются их сорвать. Порой дело кончается дракой, и тогда они с синяками и шишками отступают. Но зато на другой день они подкарауливают где-нибудь рабочих вожаков и избивают их. Если на улицах достаточно темно и малолюдно, избивают до полусмерти. Это называется «фема». А после трудов праведных они собираются в какой-нибудь винокурне за стаканчиком свекольного шнапса и выхваляются друг перед другом, какие они лихие драчуны.
— Будь я проклят, если мы снова не наведем порядок у нас в отечестве.
Лакею Леопольду все это уже известно. Он частенько возит его милость на встречи с другими господами в соседних имениях. А там на кухне и в людской ходит много разговоров про управляющего.
Его милость вызывает Конрада к себе. Тот заставляет жену предварительно заклеить ему пластырем шрамы на лице.
— А я как раз собралась одевать малышку, — говорит жена в ответ.
Но Конрад настаивает. Милостивый господин просто диву дается, глядя на его лицо.
— Да что это с вами, Конрад!
— Ничего, господин фон Рендсбург. Это, с вашего позволения, такой пустяк, что и говорить не о чем. Парочка-другая царапин после стычки с взбунтовавшимися пролетариями.
— Ах, Конрад, Конрад, надеюсь, вы не бегаете за этим нелепым австрияком… этим неудачником, этим маляром… по имени… да, как же его звать-то?
— Гитлером, с вашего позволения.
— Верно, верно, за Гитлером… Я хочу сказать, вы ведь не из его последователей?
— Что значит «последователей»? Разве не пора что-то предпринять, ваша милость? Разве народ не шляется в городе безо всякого дела, да еще смеет поносить порядочных и честных людей?
— Очень мне не нравится, очень не нравится, Конрад… Я хочу сказать: этот ваш Гитлер мне не нравится. Чего он, собственно говоря, хочет?
— Работы и хлеба, ваша милость. И еще, чтобы больше не платить военные долги. Это ведь, с вашего позволения, будет куда как хорошо для налогоплательщиков.
— Ах, полно вам, Конрад, обещать они все горазды, эти благодетели народа. Смешной он человечек, ваш Гитлер. Шпак в солдатских обмотках, который корчит из себя военную косточку. Очень мне все это подозрительно, Конрад, ничего не могу с собой поделать. А впрочем, поживем — увидим…
— Да, ваша милость, поживем — увидим!
— Кстати, Конрад, я вас вот почему пригласил. Эта кража, — или как мы ее там назовем, — совершенная Матильдой, доставляет мне немало забот. Мой сын Ариберт утверждает, будто в бумажнике не хватает ста марок. Я велел Гумприху сегодня еще раз допросить эту женщину. Она, разумеется, утверждает, что ничего не брала. Как здесь поступить?
— Если мне дозволено будет высказать свое вовсе не обязательное мнение…
— Разумеется, не может быть никаких сомнений в честности моего сына… Хотя, с другой стороны, он был пьян… Я хочу сказать, он мог и ошибиться… Вероятно, надо действовать очень осторожно, а уж от судебного разбирательства отказаться начисто. Так вот, Конрад, что вы об этом скажете?
— Я вот что скажу, ваша милость: ежели тех, кто что-нибудь натворил, оставить в покое, из них выходят потом отличнейшие рабочие, самые старательные, потому что они боятся суда.
— И в случае с Матильдой Кляйнерман вы придерживаетесь того же мнения?
— Совершенно того же, того же, того же самого, милостивый господин. А что до работы, так Матильда… вы сами, с вашего разрешения, убедитесь, что я говорю чистую правду.
— Ну ладно, я приглашу ее к себе, эту ершистую бабу.
— Вот и расчудесно, ваша милость. Только, пожалуйста, если мне будет дозволено высказать свое мнение, не тычьте ей слишком в нос этой историей, воровством то есть, не то она встанет на дыбы, эта баба, с вашего позволения.
— Ай да Конрад, с каких это пор вы заделались психологом? В остальном же я хотел вам сказать, чтобы вы все хорошенько обдумали насчет своего Гитлера. Вы ведь из настоящих немцев, из тех, кого можно принимать всерьез.