— Ну, чем они пропьют это со своими девками, лучше для детей чего-нибудь купить.
— Все так, старая ты кочерга, да только яблоки не собирают навозными вилами.
Блемска может говорить матери все, что вздумает, мать на него не злится, как на других. Она спокойно достает из духовки горшок с подгорелой картошкой и отвечает:
— Ты же сам говорил, мол, их помелом надо гнать из замка, потому как они заграбастали все, что по праву принадлежит нам.
— Говорить говорил и сегодня еще говорю, но не может один человек на свой страх и риск восстанавливать попранную справедливость. Тоже мне сорока-воровка. Нет, это делается совсем по- другому, но сегодня мы об этом толковать не будем. Заглотайте сперва пару-другую картофелин. Вон дети уже трясутся от голода.
Блемска берет на руки Элизабет и подходит с ней к окну.
— А куда запропастился Липе? — любопытствует он.
— Да не приставай ты ко мне с этим пьянчужкой! Куда ему деться, господи, хоть бы кто его вздул как следует, — смеется мать неприятным дребезжащим смехом. — Сегодня он пьянствует знаешь за чей счет? И не поверишь: за счет полиции.
— Не пойму я вас, — серьезно говорит Блемска и подносит Элизабет к столу. — Вы еще и мальчишку готовы запродать здесь в рабство. Этому старому хрычу за его сладкую улыбочку вы доставляете рабов прямо на дом.
— Неужто мальчику раздетому-разутому идти в шахту? — спрашивает мать. — Из каких достатков нам его собрать?
— Ничего, походит три недели в деревянных башмаках, а там, глядишь, и заработает себе на ботинки. А уж старому барину вы вставите хороший фитиль, можешь мне поверить.
И снова воцаряется тишина — как в церкви. Блемска уходит. Ложки детей скребут по дну тарелки. После того как об этом высказался Блемска, все выглядит вовсе не так страшно, считает Лопе и начинает думать о том, где ему взять свисток, когда он поступит сцепщиком на шахту.
Лишь под вечер они отправляются искать отца и находят его на большой куче соломы между амбарами.
— Так точно, господин вахмистр, — рапортует он, когда семейству удается его растолкать, — осмелюсь доложить, бутылка у меня вся как есть вылилась.
Молва никогда не дремлет. Она ждет своего часа. И теперь она получила пищу.
— Хорошо хоть, полиция сыскала пропажу, не то грех повис бы на мне, на моих домашних, словно муха на паутине. Чего только не приходится терпеть пришлому. Ведь люди как судят: раз кто был кукольником, стало быть, он на руку нечист. — Это говорит вертлявый, черный Гримка.
— По закону надо бы отбить ей все пальцы. — Это говорит Венскат лакею Леопольду. — Не стану себя нахваливать, но про меня уж точно никто не скажет, будто я когда-нибудь прикарманил хоть маковое зернышко.
— А сбывать овес налево — это не считается? — подмигивает Леопольд.
— Тебе лучше знать, потому как ты уже тыщу лет делишь барыши с авторемонтной мастерской.
— Ясное дело, кто может лечить ее милость от тоски, тому мастерская ни к чему, — ехидничает Леопольд.
— Видать, тебе твое место надоело, нового захотел, — отвечает Венскат и с достоинством удаляется.
Леопольд и Венскат становятся заклятыми врагами — ненадолго.
Но чудище по имени сплетня имеет множество ртов.
— Вот и дождались. Я сколько раз говорила, что Матильда нечиста на руку. Стыда у бабы нет, ни стыда, ни совести. И своего большенького она еще до свадьбы… Просто жалость берет на бедного Липе. От этого он и спивается, бедняжка, — вздыхает фрау Венскат.
— Он тебя хлопнет порой по заду, вот ты его и нахваливаешь. А пьянчуга и есть пьянчуга. Я б с таким связываться не захотела, — говорит фрау Мюллер.
— Тебя послушать, так твой старик потому и повесился, что ты была ему слишком верна.
— Оставь хоть мертвых в покое, старая гадюка. При чем тут мой старик?
— На Матильду, во всяком случае, можно положиться, — покашливает фрау Бремме. — Когда у кого сил не хватает… Матильда всегда выручит, не подведет.
Жена управляющего, пожалуй, единственная из женщин, которая совершенно не занимается пересудами. Ее девочке, ее Габриеле, ее пташке минуло четыре годика. У жены управляющего решительно ни на что больше не остается времени. В глубине души она испытывает стыд, когда думает о том, как в свое время с ума сходила но этому хлюпику Фердинанду. Ее дитя, ее малышка — бледная, избалованная девочка. Кормят девочку в основном конфетами и сбитыми сливками. «У моей милашечки светлые кудряшечки, ах- ах». Жена управляющего прямо задыхается, когда какая-нибудь работница из любви к красивым детишкам возьмет ее ангелочка на руки. А вот господин управляющий, так тот рад-радешенек, когда кто-нибудь протягивает руки к малышке.
Но что же Матильда? А Матильда целыми днями ждет, когда ее снова позовут на допрос, как пригрозил Гумприх. По воскресеньям она теперь не ходит помогать в замковую кухню. Ее, наверно, не хотят там больше видеть, не то за ней давно бы послали.
Спустя день после этой безумной истории у Матильды была стычка с Липе. Вечером он ковырялся в кухне и был очень воинственно настроен.
— Скоро люди начнут говорить: это тот самый Кляйнерман, чью старуху засадили за воровство.
— Сел бы ты лучше да связал бы веник-другой. Хочешь, чтобы парень в одиночку стирал себе руки до крови?
— Ишь ты, она ж еще и важничает! Вот погоди, ужо сядешь за решетку, у тебя язык заплесневеет от молчания.
— А ты делаешь вид, будто нам те монеты вовсе и без надобности. Я вроде бы не затем подняла чужой бумажник, чтоб было куда класть денежки, которые ты зарабатываешь.
— Зарабатываешь, зарабатываешь! Тебе, скажешь, голодать приходилось, жирная ты гусеница? Вы только на нее поглядите! Я ж еще и окажусь в виноватых, потому что у моей старухи руки загребущие… Это ж надо…
— А мне так думается, у кого вся куртка в дырах, тому нечего считать дыры в чужих чулках.
— Тебе бы только поговорить…
— А что? Ты даже парнишку с собой водил, когда загонял овес…
Липе, который до этой минуты слонялся по кухне, будто потерял что-то, теперь словно врастает в пол. Он широко распахивает глаза. Глаза у него каждый размером с марку. Матильда не обращает на это никакого внимания. Она продолжает спокойно шуровать у плиты. А у Липе дрожат руки и ноги, он хочет плюхнуться на лежанку, но, промахнувшись, опускается мимо, на каменный пол, сидит там весь скрюченный, прижав голову к коленям, и причитает:
— Ох, какая баба, ох, и баба же, она всю семью опозорит!
Матильда дает ему выплакаться, пока он не засыпает. Потом она задувает лампу и идет в спальню, к детям.
Блемска все так же отсчитывает не то четыреста, не то пятьсот перекладин вниз по лестнице в шахту. Почему бы ему и в самом деле не поглядеть снизу, как растет трава? Сколько ни ковырялись наверху, а хлеба от этого не прибавилось.
Не исключено, что к речам Блемски примешивается толика грусти, ведь чего греха таить, в шахте бывает порой все равно как в могиле. Лениво падают с потолка тяжелые капли. В боковых штреках дыбится черная глыба тишины. Воздух — как выкрученная половая тряпка. В нем не вьются жаворонки, в нем только пляшут частички угольной пыли, которым не дают осесть взмахи обушка да гремящие совковые лопаты. Словно рой мошкары, пляшут пылинки вокруг белого язычка карбидной лампы.
«Вух» — говорит обушок, потом опять «вух», а между этими «вухами» слышно только свистящее дыхание забойщиков. Всхрапывает подборочная лопата, а в угловатом чреве вагонетки слышно легкое