Лопе ничего не отвечает и бежит дальше, в хлев. Он набивает сеном штаны и тотчас начинает запрягать, так и не съев обычной утренней похлебки.
К завтраку приходит Труда и приносит с собой два намазанных ломтя хлеба.
— У тебя что, каникулы? — спрашивает Лопе.
— Подумаешь, какой взрослый, — отвечает Труда. — С позавчера осенние каникулы.
— Верно, верно… — Лопе уже забыл, когда бывают каникулы. В конце концов, он теперь взрослый человек.
— Чего она говорила про чашку?
— Про какую чашку?
— Ну, которая с золотым ободочком. Я ее разбил.
— Ой, ты разбил красивую чашку? Нет, мать ничего не говорила. Она у тебя из рук выскользнула, что ли?
— Ну, ладно, ладно, ступай.
— Я к Шнайдерам пойду. Они сегодня копают картошку. И будут печь пироги.
— Иди. Это тебе мать сказала, чтобы ты принесла мне хлеба?
— Да. Она сказала: этот оболтус даже поесть забыл.
— Вот и ладно. Ступай.
Вечером мать тоже ни словом не поминает чашку. Рот у нее сделался узкий, будто новая прорезь для пуговиц, и Лопе впервые замечает, как много глубоких складок легло вокруг ее рта.
Скворцы собираются в стаи и, галдя, носятся над опустелыми полями. Шуршат листья. Все умирает — на пашнях, на дорогах. Остается только человек. Но его пути и его дни становятся короче. И под конец приводят его под крышу собственного жилья. У крестьян эти пути пролегают из постели — на кухню, из кухни — в постель. Туманы скрывают горизонт. Пути для глаз тоже становятся короче. Многие звери покоряются зиме и впадают в спячку. Им нечего больше делать в этом безжалостном и суровом мире. У человека тоже есть нора — это комната, но мысли гонят его прочь из дому.
Без ног и без глаз выходит на простор человек, не знающий покоя. Выдаются дни, которые текут, словно густая каша, потом они становятся белыми, пушистыми, но твердыми, как железо.
Покуда можно сыскать хоть один зеленый стебелек, овчар Мальтен выгоняет своих овец в поле. С того вечера после конфирмации глаза у него больше не светятся, когда он завидит Лопе, да и сам Лопе больше не ходит к нему в овчарню. Минка сдохла, а новая овчарка — пугливая и кусачая. И ученика у Мальтена по-прежнему никакого нет. Никто не желает изо дня в день слоняться по полям с безгласными овцами. Лопе тоже не по душе тихие, но упрямые твари, хотя если бы он поступил в ученики к Мальтену, у него оставалось бы куда больше временя для чтения. Так что Мальтен, пожалуй, не так уж и неправ, когда он ходит хмурый и неприветливый, как ноябрьский день.
Лопе тоже не перестает проводить по пашне широкие борозды, пока землю окончательно не скует мороз.
— Клянусь бородой трех волхвов, изловили они тебя, умница ты мой. Орешки моих красавиц тебе не по вкусу, тебе подавай коровьи лепешки.
— Если б это от меня зависело, дядя Мальтен…
Лопе придерживает волов, он хочет заглянуть в круглое лицо овчара, но тот не останавливается.
— Молодые петушки, они все так кричат, а потом сами прыгают на колоду. У-ух! — и клюв долой вместе с гребешком. Хо-хо-хонюшки.
Как может Лопе отвечать на подобные речи? Уж лучше он пойдет к Блемске. Фрау Блемска опять слегла; теперь, когда Блемска приходит домой, он должен сперва растопить печь и приготовить еду для себя и для больной жены.
— Вот напасть, — бормочет он себе под нос, но духом не падает. — Хорошо, хоть ты пришел, паренек, а то, когда слышишь одни только стоны, самого дрожь разбирает.
— О-ох, — стонет Блемскина жена, — отмучиться бы поскорей…
— В покойницкую спешить незачем, — шутит Блемска, — в покойницкую, мать, тебя и на руках доставят. Спешить туда незачем. Ты выздоравливай, так-то оно будет лучше. А теперь как бы у меня опять вода не подгорела, это ж надо, ну так я и знал.
И Блемска начинает возиться с фыркающими кастрюльками. Потом он кормит жену. Лопе тоже достается несколько картофелин с льняным маслом. Блемска насаживает картофелины на нож и начинает рассказывать. Он смеется над глупостью некоторых шахтеров.
— Стоит тебе обронить хоть самое малюсенькое словечко, от которого могли бы побледнеть кровопийцы, они тут же с пылу с жару продают его мастеру. Просто руки опускаются с этим убожеством. Они все одним глазком косятся на трон, потому что никогда не знавали нужды, они и дома доят жирную коровку, и моргенов пять-шесть землицы у них имеется, а на шахту они ходят только затем, чтобы иметь карманные деньги.
— У Шульце Попрыгунчика теперь лошадь завелась, — замечает Лопе.
— Лошадь? У этого горе-музыканта? Вот видишь! Да, кстати, он не состоит в местном ферейне? Именно что состоит. Умереть можно со смеху. Как же он сможет защищать права рабочих? Ты себе представь такую картину: революция, а он едет на лошади и перед собой гонит корову.
— По-моему, революцию делают, когда надо прогонять императора, — говорит Лопе и вопросительно смотрит на Блемску.
— Это, по-твоему, называется «прогнать»? — вскакивает Блемска. — Ну да, его-то прогнали, это пугало огородное… Но класс, который установил пугало, класс-то… Все сплошной обман… Главное — это класс, чтоб ты знал.
— Это в твоих книгах так написано? — спрашивает Лопе и хлопает рукой по комоду, в котором, как ему известно, хранятся Блемскины книги.
— В книгах? Да, в книгах тоже… но жизнь… в жизни все выглядит куда серьезней, чем в книгах!
— Ты, верно, никому не даешь их почитать? — осторожно выпытывает Лопе.
— Я мог бы… чтоб ваша Матильда разорвала их и пустила на растопку? Нет и нет! Ты еще и без книжек убедишься, что существуют классы.
Зима.
Дни в усадьбе пронизаны жужжанием молотилки. Снег, снег. Завихренные серо-белые стены между людьми и домами. Теперь настала очередь Труды изучать «Седьмую молитву» и «Предай господу пути твои». А Лопе приставлен к молотилке подавальщиком. Труда разрезает перевить снопа и передает сноп брату. Губы у нее все время шевелятся.
— Ты чего говоришь? — спрашивает Лопе. Ему приходится кричать, потому что машина грохочет, а зерна стучат и шуршат.
— «Утешайся господом, и он исполнит желание сердца твоего-о-о!» — кричит она в ответ.
— Ах, это ты для конфирмации…
А воскресные дни пасмурны. Небо словно затянуто пеленой. Сидя в своем углу за печкой, Лопе иногда даже не может разглядеть проволоку, которой связывает веники. А в сарае, на ларе с зерном, теперь не очень-то почитаешь. Холод, словно гигантская улитка, ползет вверх по ногам. Тогда Лопе заглядывает к Фердинанду либо к Блемске.
Так проходят воскресенья. Блемска говорит:
— Человек один ничего не может сделать, даже если башка у него полная, будто книжный шкаф в замке. Потому что глупость занимает еще больше места.
Фердинанд же говорит:
— Понимаешь, как бы это получше объяснить… человек прежде всего должен возвыситься в собственных глазах… он должен для начала освободить себя самого… он не может ждать, пока другие… никто за него стараться не станет…
— А вы свободны, господин конторщик? — спрашивает Лопе.
— Это значит некоторым образом… вовсе не обязательно, чтобы тело… чтобы можно было идти, куда вздумается… — Фердинанд хлопает себя бледной рукой по лбу, — но здесь… но мысли… я хочу сказать,