оставалось еще немного водки.
Учитель был очень тощий. На его лице вместо выпуклостей щек зияли провалы. Удивляясь чему- нибудь, он надувал щеки — провалы исчезали.
— Прошу вас простить наше, как бы это сказать, вторжение. Дело в том, что… видите ли, моя жена боится в темноте идти лесом. Я читал о подобных явлениях: страх — это от нервов. Вот именно от нервов, и если при этом иметь некоторую…
Тетка Шульте оборвала его.
— Заходи, учитель, заходи и пожуй чего-нибудь.
Лавочник смотрел на все предметы и на всех людей так, будто все время подсчитывал, сколько следовало бы за них заплатить, если бы пришлось покупать. Его лицо, усеянное угрями и прыщами, напоминало землю в весеннее утро, изрытую дождевыми червями.
— Знал бы я, что учитель придет, я остался бы дома. Одного мужчины вполне достаточно, чтобы умерить бабий страх.
Тетка Шульте подвинула ему рюмку крыжовенной наливки.
— Выпей со мной, лавочник! Твоя старуха вовсе не пьет. — Она снова запела:
В кухне пекла теперь блины Эльзбет. У нее они выходили потолще, чем у отца. Дети жадно глотали и отрыгивали.
Учитель после наливки выпил еще две рюмки водки и загрустил.
— Лучше всего было бы уехать в колонии. Там у человека есть, так сказать, перспективы. А здесь нет возможности продвинуться.
Его жена затряслась.
— Я вовсе не хочу, чтобы меня дикари зажарили!
Шультиха облапила ее:
— Тебя-то они жрать не станут, учительша, у тебя ж одна кожа да кости. Пойдем-ка лучше спляшем. — И она поволокла упирающуюся жену учителя по комнате, припевая:
Над крышей шарахались летучие мыши. В кухне жужжали мухи, налетая на остатки блинов. Самые маленькие из ребят забрались за печку и там заснули.
Лавочник наседал на учителя.
— А вы думали о том, сколько это стоит?
— Что именно?
— Сколько стоит одна только поездка в колонии? А там вам еще понадобится белый пробковый шлем и сетка от москитов.
На глазах учителя выступили слезы, крупные слезы, как у школьника.
— Я читал, что негры просто с ума сходят — так им нужны немецкие учителя. Немцу свойственно, как бы это сказать, неотразимое обаяние…
Из соседней комнаты донесся страшный крик:
— Мальчик, мой мальчик! — Лена вбежала, держа в руках младенца. Все общество застыло, точно перед фотоаппаратом. Оказывается, на новорожденного улеглась кошка… Гости ощупывали влажную от пота головку. Тетка Шульте вырвала сверток с ребенком из рук Лены. Вытащила его, замершего в судороге, схватила за ножки и, опустив головою вниз, стала раскачивать. Долго, очень долго было тихо, потом раздался слабенький-слабенький мяукающий писк. Тетка Шульте перевернула малыша и встряхнула его так, что маленькие ручки и ножки разметались в разные стороны.
— Жизнь… К нему возвращается жизнь!
Писк разрастался и перешел в крик. Тетка Шульте, держа голого крестника на вытянутых руках, пустилась в пляс:
Учитель толкнул лавочника:
— Мне приходилось читать о подобных явлениях. Сама жизнь как таковая сопротивляется переворачиванию вниз головой.
Лавочник ковырял свои прыщи.
— Крестины были бы чистым убытком, если б этот малый сейчас так вот и кончился.
Густав, растопырив руки, шатаясь, добрался до скулящего младенца, поцеловал его в живот, подошел к мужчинам и розлил остатки водки по рюмкам.
— Вы еще не знаете Станислауса: он будет жрать стекло!
4
Засентябрило. По утрам клочья тумана оседали в лугах. В лесу шумела капель. Шапочки маслят покрылись слизью. Только к полудню выглядывало солнце, притворяясь весенним.
Станислаусу исполнилось шесть лет. Синяки и шишки на его головке позеленели и сгладились. Раны и царапины на руках и ногах засохли, зарубцевались. Его миром был огород за домом. Там он вырывал цветущий горох и приносил букеты матери. Лена колотила сына. У нее не хватало времени присматривать за ребенком. Она работала на стекольном заводе. Таскала стекло от плавильной ночи в студильное отделение. Бегала туда и обратно, вооруженная железными вилами, — она была подносчицей.
Густав существовал для своей семьи только в письмах. Трубку стеклодува он сменил на винтовку — он стал солдатом. Ему приказали убивать русских. Но он писал, что еще не видел ни одного русского. Ему приказали сокрушать французов. Но он писал, что еще ни один француз ему не попадался. Он спрашивал в письмах, ест ли уже маленький Станислаус стекло, — предстоят-де трудные времена.
Станислаус не ел стекла. Он ел хлеб, как все люди, съедал даже слишком много хлеба. Он ел картошку, как и все, и съедал даже слишком много картошки. Он ел повидло из брюквы, и от этого, так же как все, болел поносом, он ел салат из крапивы и, так же как все, плакал при этом. Единственное, что досталось ему одному, была желтуха.
Тетка Шульте принесла своему крестнику яйцо.
— Не давай ему все сразу и, гляди, не слопай сама, это для него, — сказала она Эльзбет. Той было уже восемнадцать, и она хозяйничала в доме.
Эльзбет поблагодарила, небрежно сделав книксен. Шультиха смахнула каплю с носа.
— Вы и сами могли бы иметь яйца, да плохо кормите своих кур.
— Кормить нечем, — Эльзбет укрыла Станислауса, который все норовил выбраться из кровати.
— Какой тощий мальчонка, — с упреком сказала Шульте, ухватив крестника за волосы, — и желтый,