пианино и заиграла. Кто бы мог подумать! Станислаус был восхищен проворными пальчиками Лилиан, волшебными пальчиками, извлекавшими музыку из белых клавишей. По комнате шаловливо закружился вальс, и слепой мог бы увидеть, что музыка предназначалась для Станислауса. «По-о-о-о волнам…» Да, да!
Мамаша Пешель подпевала, папаша кивнул и сказал:
— Этого я добился, в доме должна быть своя домашняя музыка!
Станислаус и эту истину подтвердил.
Проходя по парку, он подумал о том, что за весь вечер ни Лилиан, ни господин Пешель ни разу не упомянули о его стихотворении. Но Станислаус и этому нашел объяснение. Поколебать его радостное настроение ничем нельзя; наконец-то, наконец он нашел родной дом. Но нужно сначала узнать друг друга. Где это видано, чтобы в первый же день знакомства выкладывать свое сердце на стол для всеобщего обозрения?
Где-то щелкнул выстрел. «Бах!» По улицам прокатилось эхо. Заверещал свисток. Станислаус остановился и прислушался. Что здесь? Учения штурмовиков? В ветвях дерева что-то затрещало. Он взглянул вверх. С ветвей, точно гигантская бабочка, слетело одеяло. Одеяло окутало его, и раньше чем он успел высвободить голову, его схватили, поволокли и бросили в кустарник. Он отбивался, царапался, кусался и плевался, как однажды в деревенской школе, когда мальчишки хотели его поколотить. Он укусил чью-то руку, которая чуть-чуть пахла сливовой водкой, и почувствовал, что по губам его льется кровь. Его пнули ногой под ребра, и он понял, что здесь дело посерьезнее, чем в деревенской школе. Он увидел фигуры штурмовиков в высоких сапогах и белых капюшонах с чернеющими прорезями для глаз. Теперь он знал, что с ним сделают. Опять ему на голову набросили одеяло, схватили и, несмотря на сопротивление, перевесили через спинку скамьи.
— Бей дезертира!
На его зад посыпался град ударов. Адская боль!
— Собаки! — крикнул Станислаус. Град ударов усилился. — Собаки! — крикнул он хрипло от ярости еще раз. Его ударили по голове, и больше он уже ничего по помнил.
Он лежал в своей каморке, весь в кровоподтеках и шишках. Хозяйка ухаживала за ним.
— Тебя хотели взять в больницу. Хозяин не позволил. Он сказал, что грех было бы отдать тебя в чужие руки. Он размяк. Болеет.
— Болеет?
— Поранил себе руку в тесторазделочной машине.
— Желаю ему поправиться. — Станислаус бесхитростно улыбнулся. Он подумал о проворных девичьих пальцах, которые порхали по клавишам пианино и извлекали из них музыку.
— Я сообщила о нападении полицейскому, тому, что берет у нас по утрам молочные хлебцы. Он сказал, что положение затруднительное. — Так говорила и так утешала Станислауса хозяйка.
Но истинным утешением для него была возможность лежать и думать. Когда приходилось двигаться, ему было больно, и тогда в нем поднималась ненависть; она распространялась только на тех, кого он подозревал в нападении. Больше всего он ненавидел штурмовика с бивнями, начальника отряда. Станислаусу казалось, что он узнал его среди напавших на него штурмовиков. Когда Станислаус лежал неподвижно, мысль о Лилиан вытесняла его голодную ненависть и детские планы мести. Больше всего его волновал вопрос, как поскорее избавиться от кровоподтеков под глазами. Ему хотелось повидать Лилиан. Время шло.
Они говорили о грандиозности имперской автомагистрали, а потом господин Пешель заговорил о поэзии. Осторожными движениями рук показывал он, как велика его склонность к хорошей поэзии. Она была чуть не до потолка. Он помнил почти все стихотворения из школьной хрестоматии. «Так тихо все, раскинулись луга, в тепле полуденного солнца нежась…» и «Справа и слева падает турок, разрубленный надвое…» Папаша Пешель вскочил. Лицо его покраснело от восторга. Он постучал пальцем о клетку с канарейкой:
— Больше всего я уважаю рабочих-поэтов. «Клепальщик», «Паровой молот». Он продекламировал: «Печи Бессемера шипят вовсю, искры огненные кружатся и летают…»
Неужели это он, папаша Пешель? Он молодел с каждой строфой, которую произносил, широко жестикулируя. Он декламировал плохо, но его восторг перед тем, что он читал, примирял Станислауса с неправильными интонациями. Перед Станислаусом стоял взрослый мужчина, семейный человек, отец взлохмаченной дочери, и он любил и ценил стихи, видел в них не только забаву, не только словесные фокусы, помогающие убить часы томительной скуки, но и художественно упорядоченную жизнь. Папаша Пешель весь пылал и сверкал! Он рассказывал о встрече с одним поэтом. Звали его Эрих, и был он поэтом в полном смысле слова и вообще был настоящим человеком. Все особенно любили одно стихотворение этого Эриха — «Красный перец». Папаша Пешель вдруг сказал шепотом:
— Мы живем в городском поселке. Дома из бетонных блоков. Много песка и мало цемента. — Он подошел к радиоприемнику и включил его на полную громкость. Загремели военные марши.
— Он даже был коммунистом, этот Эрих!
Станислаус вздрогнул. Неужели судьба столкнула его с новым Густавом Гернгутом?
Ему нравился папаша Пешель, и он решил поделиться согревшим его теплом со своим заочным учителем немецкого языка. Он написал стихотворение о дружбе:
Пока женщины готовили на кухне ужин, новые друзья говорили об их общей страсти.
Последние строки папаша Пешель произнес очень тихо, так как его жена накрывала стол к ужину.
— Скажите, это наша Лилиан причина… вернее говоря, мотив, на который вы написали это стихотворение?
Станислаус решительно затянулся сигарным дымом и кивнул. Фрау Пешель закашлялась. Господину Пешелю, видно, был знаком этот вид простуды жены, поэтому он не обратил на ее кашель внимания.
— Вы молоды, и все возможно. Но знаете ли вы, что стихи… — он постучал согнутым безымянным пальцем по аквариуму, который стоял на подоконнике, — …что стихи иногда таят в себе бессмертие?
— Я об этом не думал.
— Дети учат их потом в школах. Их спрашивают: «Кто так грустно настроил поэта?»
От восторга у Станислауса по спине побежали мурашки. Неужели его искусство так высоко ценится в этом доме? Фрау Пешель аккуратно взбила диванную подушку. Очень шумно! Папаша Пешель нахмурился.
— Может ли быть, что когда-нибудь на этот вопрос последует ответ, что наша дочь была причиной этой грусти?
Фрау Пешель вышла из комнаты. За дверью ее опять одолел тот же вызывающий кашель. Господин Пешель постучал пальцем о стоявшую на платяном шкафу шляпную коробку, где хранился его цилиндр.
— Когда мужчины говорят о поэзии, лучше, чтобы женщин при этом не было. Женщины, как правило, лишены поэтической жилки, — сказал он.