Ох уж эта Лилиан! Она сводила его с ума! Когда они сидели дома в пешелевской столовой и проводили вечер за вкусным ужином, игрой в лото или разговорами о маленьких городских новостях, тогда не было на свете более кроткой дочери, более послушного дитяти. Но как только родители разрешали ему вывести их дитя на свежий воздух, Лилиан мгновенно преображалась; она была воплощением нежности, виртуозом, в совершенстве владеющим искусством ласки, маленькой любовницей-дьяволицей, которой ничего не стоило грациозно свести на нет все самые твердые намерения Станислауса.

— Расскажи, что ты почувствовал, когда в первый раз увидел меня?

— Я боролся с собой, я уж это говорил тебе. Но ты была такая живая и такая милая, что я не мог тебя забыть. А ты никого не замечала, кроме этого мотоциклетного дурака.

— Только потому, что ты рта не раскрывал.

Логика любви, любовная тарабарщина, бог его ведает, что это, но они друг друга понимали и им было хорошо вдвоем.

Ему становилось все труднее сдержать клятву, которую он дал себе: через год, при всех условиях, сдать выпускной экзамен в своем заочном институте. Он честно и стойко боролся, но у него была могучая противница — любовь. Время у него незаметно растиралось. Среда, суббота и воскресенье были днями, которые Пешели установили для любви. В понедельник, вторник, четверг, пятницу Станислаус занимался и чувствовал отчаянную усталость.

«Почему вы задерживаете сочинение на тему о периоде „бури и натиска“ и о том, как он отразился на творчестве различных поэтов?» — спрашивал заочный учитель по немецкой литературе.

В данном случае Станислаусу не стоило большого труда восполнить пробел.

«Почему вы задерживаете работу на тему о влиянии Фридриха Великого на использование болот вдоль рек Одер и Варта?» — спрашивал заочный учитель истории.

Тут уж Станислаусу труднее было ответить. А о логарифмах и гиперболах нечего было и спрашивать.

— За последнюю неделю написал какие-нибудь стихи? — спросил папаша Пешель.

— Стихов не писал, только занимался.

Папаша Пешель кивнул.

— Рабочий человек должен учиться. Нет ничего важнее образования. Писать стихи — это тоже значит учиться, это часть общего образования. Во всяком случае, когда я состоял в профессиональном союзе, я почти каждый день писал по стихотворению, особенно во время забастовок. Как начинается забастовка, так, понимаешь ли, свободного времени хоть отбавляй, стихи прямо-таки сами пишутся. Теперь профсоюзная борьба запрещена. — Папаша Пешель отхлебнул глоточек клубничного вина. — Теперь все носятся с пресловутым «отечеством». Бастовать, видишь ли, нельзя. Это против отечества. Во имя этого отечества помалкивай в платочек, во имя этого отечества делай то-то или не делай того-то, а оно, отечество, что-то маловато нам платит.

Станислаус кивнул. Он ждал Лилиан. Лилиан работала стенографисткой на фабрике, расположенной на краю города. Фабрика была новая, окруженная таинственностью. Кое-кто утверждал, что она построена под землей. Этих людей арестовали за распространение слухов. С тех пор под землей уже не было никакой фабрики. Существовала птичья ферма, и наседки там несли для фюрера железные яички.

Лилиан вернулась домой, чем-то расстроенная.

— Ты думал обо мне в понедельник?

— В понедельник я думал о тебе.

— Это был тяжелый день для меня.

— Тяжелый день?

— Я пострадала от несправедливости. Нам не разрешают рассказывать насчет фабрики.

— Тогда не рассказывай.

— Мой начальник сказал: «Напишите тридцать тысяч!» Я написала тридцать тысяч.

— Тридцать тысяч чего?

— Тридцать тысяч того, что мы производим.

— Я уже сказал тебе — не рассказывай!

Они сидели, каждый куда-то уставившись. Она — на клетку с канарейкой, он — на ало-розовую пустошь. Пробили часы.

Половина вечера прошла. Ему не хотелось возвращаться в свою каморку под крышей не согретым душевно. Они обнялись, несмотря на «отечество» и тайны фабрики.

— Он бросил на стол свои белые перчатки и сказал: «Напишите тридцать тысяч».

— Он носит белые перчатки?

— Нам нельзя и о таких вещах говорить. Он майор. Он мне нравился.

— Рассказывай живей!

— Он, безусловно, сказал: «тридцать тысяч». А потом заявил, что он сказал «три тысячи». Что я приписала лишний нуль к поставке. «Вы пишете, значит, что вам заблагорассудится?» — спросил он. «Я пишу то, что мне диктует господин майор», — сказала я. «Кто оправдывается, тот признается в своей вине», — сказал он. «Что верно, то верно», — ответила я. «Верно то, что вы мне больше не нужны», — сказал он. И меня перевели на склад.

Станислаус попытался утешить ее.

— И очень хорошо. Тебе не придется больше иметь дело с белоперчаточником.

— Тот, что на складе, только унтер-офицер. — Она захныкала, вытирая слезы ребром ладони. Казалось, будто она стирает с лица все его обаяние. — Во всем виноват отец. Господин майор меня пригласил. Что уж там могло случиться? Он ведь мой начальник. Теперь он взял к себе в канцелярию какую-то брюнетку. Она похожа на еврейку.

Станислаус вернулся в свою каморку под крышей не согретый и не обласканный.

Он приревновал к майору и в ближайшую среду и субботу не пошел к Пешелям. Он где-то раздобыл книжонку, которая заинтересовала его. «Внеси ясность в свою душевную жизнь (это залог успеха в жизни)», называлась книжонка. Станислаус прочитал то, что там говорилось о ревности: ревность отравляет мысль, сковывает ее. Кто хочет добиться успеха в жизни, тот должен смотреть на любовь как на второстепенное занятие; на плотскую любовь — в особенности, это камень преткновения на крутом подъеме к высотам успеха.

Станислаус воевал со своей ревностью. Он намеревался подняться по лестнице успеха и сочинил стихотворение против ревности. Это была поэзия по образцу боевых стихов папаши Пешеля. А с Лилиан, решил он, он будет холоден и сдержан, как предписывали правила прочитанной им книжонки.

42

Станислаус тщетно борется с сумятицей в своей душевной жизни, марширует под кренделем на знамени, и при виде человека с лицом, как луна, его бьет дрожь.

Маленький городок готовился к большому местному празднеству. Дошла очередь и до Винкельштадта. Все организации обязывались принять участие в празднестве. Это их долг. А Станислаус входил, оказывается, в организацию. Она называлась Трудовой фронт. Черт возьми, как же это произошло? А очень просто. Хозяин принес ему членский билет. Ни один уважающий себя немецкий рабочий не может оставаться вне организации Трудовой фронт! Трудовой фронт или безработица.

Папаше Пешелю Трудовой фронт казался чересчур смирным.

— Раньше в профессиональных союзах кипела жизнь.

Но где-то человек состоять должен. Человек тянется к людям. Пешель предпочитал присоединиться к шествию в колонне Общества разведения канареек. В клетку с канарейкой-самцом он посадил канарейку- самку и таким образом положил у себя дома начало разведению канареек.

Вы читаете Чудодей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату