развалинах, затерянных там, на Балтике, сорок лет назад? Когда ты практически пела для фюрера?

– Нет, тебе прекрасно известно, что я этого не помнила…

– Ты этого не помнила, но это было в тебе. Memories are made of this. Ты могла бы остановиться и сказать: «Я начала свою карьеру в четыре с половиной года, когда пела для Гитлера, и заканчиваю ее здесь, в Иерусалиме, когда пою перед евреями». От Адольфа до Иерусалима – кольцо замкнулось.

– Это просто красивые слова, умные фразы, с тобой всегда так. Разговоры, только разговоры, ты только и умеешь, что разговаривать, Шарль!

– Две святые ночи… От одной до другой, и вторая как искупление первой! От военного Рождества до Цитадели: чем не жизненный маршрут?…

– Слишком просто!

– И этот маршрут приводит меня к тем меньшинствам, которых ты обожаешь.

– Мне кажется, что ты просто стыдливый еврей…

Шарль плеснул себе еще водки.

– Нет, это история общества… А я хочу сказать другое: ты систематически оказываешься на стороне меньшинств… Да, на твоих концертах бывают всякие люди, но идеальная публика для тебя это – глухонемые педерасты евреи…

На «глухонемых» стол пришел в движение, и духи тут были ни при чем. Тогда Шарль решил дать задний ход, а вернее, продолжить фразу, меняя по ходу дела ее смысл и маскируя таким образом то, что хотел сказать. Вышло нечто вроде: «…глухонемые педерасты евреи… и еще много кого, ты ведь знаешь, я обожаю смеси». Но он спохватился слишком поздно, да и она слишком хорошо понимала тонкости языка, даже французского, и раскусила бы его маневр. Она прекрасно поняла, что там была точка, а не запятая, что фраза была закончена. Она держала одну руку под столешницей, и столешница начала подрагивать, так как она ее слегка раскачивала, другой же рукой она комкала скатерть, как будто не могла решиться, перевернуть ей стол или сдернуть с него скатерть и отправить все, что на нем стоит, на пол.

В конце концов она резко дернула на себя скатерть и оттолкнула стол ногой: стол не перевернулся, а на пол посыпались ножи, ложки, но тарелки и перевернувшаяся хрустальная ваза чудом задержались на самом краю. Она сумела сбросить на пол только то, что не могло разбиться. И кучу бумаг.

Шарль тут же попытался изменить тактику: последний шанс, секретное оружие, отвлекающий маневр. Он был асом отвлекающих маневров, касательных, мастером ускользающего штриха, он, можно сказать, провел свою жизнь в отвлекающих маневрах. Он обожал уходить в сторону, вбок. Как только что-нибудь начиналось, он переходил к другому, ему казалось, что все это лишь предлог для чего-то другого, для бесконечности… На этот раз все выглядело просто идиотизмом: «Я сегодня на улице видел труп, весь изуродованный… кровища… ужас!» Ничего, конечно, он не видел, сплошная выдумка. Он надеялся, что ужасы жизни заставят отступить на второй план ее агрессивность, ее мелкие гадости. Это была вариация на тему: наши маленькие домашние безобразия просто смешны, когда в мире происходит так много трагедий. В конце концов это как телик, он для того и создан: семья начинает чувствовать себя даже счастливой, когда видит на экране все эти ужасы, войны, издевательства, убийства, и семья забывает о своих маленьких бедах – о чем тут говорить? То, что делал Шарль, было столь же тривиально: он в принципе пытался ее успокоить, примирить с самой собой на теле воображаемого трупа. Однако не подействовало: она сделала вид, что не слышит, или слышит, но не понимает, или, может быть, она распознала его маневр. И началось – крещендо, фортиссимо.

Все всегда начиналась одинаково: она хваталась за стол обеими руками, начинала его трясти, но, что удивительно, никогда ничего не била. Двери яростно хлопали, но все оставалось на своих местах – просто чудо, дар, иллюзион, номер в Лидо: столы опрокидываются, тарелки звенят, дребезжат, но никогда не падают и не бьются, как будто все было точно просчитано заранее, результат длительных тренировок. Шарль не мог прийти в себя, он разрывался между ужасом и восхищением перед великолепно исполненным номером. Она даже однажды резко сдернула со стола скатерть, с которой еще ничего не было убрано, – рюмки, конечно, перевернулись, но так и остались лежать на голой столешнице. Настоящий мюзик-холл или кабаре: заказная улыбка минус легкое очарование. Шарль мог бы поклясться, что она никогда ничего не разбила и даже не испортила. Посуду бил уж скорее он. По сравнению с ней жонглер из шанхайского цирка просто мальчик: крутит тарелки на спице, установленной на голове, потом перемещает ее себе на лоб, а сам выгибается назад – сплошная техника и тренировка, вопрос времени, не более того. Когда понимаешь, как это сделано, тайна исчезает. Виртуозная работа тоже может стать рутиной. С ней же ничего понять было невозможно, она, собственно, ничего и не делала – ничего не значащие жесты, ничто не предвещает, что сейчас произойдет чудо, иначе это и не назовешь: она толкает стол, сильно толкает, стол начинает качаться, вот-вот перевернется, еще секунда, но он возвращается в свое изначальное положение, и она могла проделывать это по нескольку раз кряду, каждый раз с одинаковой точностью. Было отчего впасть в изумление. Это даже не было направлено против кого-то определенного, она мерилась силами с миром. Создавалось впечатление, что между ней и вещами, особенно мебелью, существовал некий договор, и они ей подчинялись – просто чудо. Столько ловкости, тонкости в насилии! Восхищению Шарля не было предела, и это была еще одна причина, по которой он любил ее: она завораживала вещи, аксессуары, как Орфей завораживал зверей – как на сцене, так и в обыкновенной жизни. А все что валялось на полу: осколки богемского хрусталя, саксонского фарфора, рюмки, пепельницы – целый инвентарный список, – все это было его, Шарля.

– Ты ни о ком слова доброго не скажешь, ни о чем, даже…

– Я этого не говорил… я сказал…

– А я говорила об ассоциациях…

– …ты сказал, что друзья – это ничто… что есть только свидетели и сообщники…

– Это уже кое-что…

– …что слово ничего не значит. А женщины?

– Что – женщины?

– Манекенщицы, например.

– Что – манекенщицы?

– Да, тебе всегда нравились манекенщицы… Ты всегда говорил, что не любишь умных женщин…

– Я этого не говорил. «Умный» – это как «знакомый» – ничего не значит.

– Ты всегда цитируешь Бодлера… ну как это будет?

– Какая разница – глупа иль равнодушна,

Притворство иль обман – приветствую красу!

Он говорил еще, что не понимает, что могут женщины делать в церкви.

– Ну конечно, спасибо… я знаю, что там делала, когда играла в церкви на органе…

– Ты не была женщиной… ребенок, нимфетка.

– Все шлюхи.

– Я не…

– А твои манекенщицы.

– Я…

И снова пошло-поехало… Новый поворот сюжета: после геев, евреев начиналась третья тема – женщины. Можно было выходить на коду, на органный рев этого ночного рок-н-ролльного действа.

– Подожди, я еще не все сказал.

– Почему ты не даешь мне договорить?

– Это ты не даешь, а не я.

– Да нет, я еще не закончил, я поставил запятую, а ты решила, что это была точка.

– ?…

– Послушай, хватит! Все эти истории про педиков, евреев, глухонемых, манекенщиц… Что дальше?… Заики, точки и запятые…

Сам черт ногу сломит.

– Что ты имеешь против гомосексуалистов?

– А ты – против манекенщиц?

Он уже не понимал, о чем речь:

Вы читаете Ингрид Кавен
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату