Чего испугались? Одни — неумолимой владычицы, сжирающей улицы гетто, другие — гнева шарфюрера Гайниша, третьи — того и другого. Больше всех испугался председатель юденрата. Он вспомнил Шудриха — автора стихотворения — и не сказанные еще декламатором строки. Ландесберг был до войны на литературном вечере, Шудрих читал это стихотворение, вмешалась полиция. Не могла не вмешаться, ибо поэт пророчествовал расправу рабочих над фабрикантами и спекулянтами, над полицейскими. Для чего Берман читал эти стихи? Может, подпольщики гетто угрожают? Надо действовать, иначе перейдут от слов к делу. Как Гайниш отнесется к стихам?
Заметив замешательство доктора Графа, Гайниш строго потребовал точного перевода. Не посмел Граф обмануть, между идиш и немецким немало общего.
Выслушал Гайниш перевод, подумал и рассмеялся. Закончив смеяться, похвалил декламатора, будто он автор стиха:
— Молодец, забавный стишок. А евреям следует помнить: мусор есть мусор, а зверь есть зверь!
Вскоре Гайниш поднялся и направился к выходу. Вскочил Ландесберг, почтительно сопровождает шарфюрера. Довел до дверей, поклонился шарфюреру, еще раз кланяется, уже перед закрывающейся дверью. С облегчением возвращается в зал: «Все же хорошо, что ушел. Остался доволен, теперь уже никакие неожиданности не испортят его настроения».
После концерта избранных пригласили на ужин, приготовленный в небольшом зале, за председательским кабинетом. На длинном столе расставлены вина и блюда с тонкими ломтиками хлеба и еще более тонкими кружочками колбасы. На других блюдах пирожки с мясной и картофельной начинкой, в центре стола необыкновенное чудо — пирожные.
Гости расселись по рангам. В центре стола — Ландесберг, по одну сторону от него — члены юденрата, по другую — офицеры службы порядка. Все предусмотрено, бутерброды с колбасой и пирожки с мясом поставлены около тарелок начальства.
Первый тост произнес начальник службы порядка Гринберг:
— Поднимем бокалы за государственную мудрость и административный талант председателя Ландесберга. В грозную бурю по двенадцатибальным волнам он ведет наш корабль к спасительной пристани. Так же умело, пан председатель, ведите и дальше корабль, а мы, ваши помощники и матросы, чем сможем — поможем!
Вскочили сверхизбранные, стараются перекричать друг друга, превозносят ум и талант председателя, желают здоровья и счастья. Благополучие каждого зависит от председателя, и он должен видеть, как они его ценят: на него вся надежда.
Опустели бокалы, все принялись за еду.
В конце стола сидит Неля Шемберг, спокойная и невозмутимая. Как и все, опустошила бокал, ест и незаметно глядит на соседей: «Они сначала убили свою совесть, затем убивали других, теперь превозносят друг друга».
Гринберг доволен вечером. Развернул бумажную салфетку, чтобы вытереть рот, и застыл, изумленный. На салфетке написано: «Зря надеетесь на фашистскую милость. Это не последняя акция, больше не позволим спасаться за наш счет. Отныне — жизнь за жизнь, смерть за смерть!».
Все сидящие за столом увидели, как из внезапно задрожавшей руки начальника службы порядка упала на стол салфетка. Каждый из них тоже схватил свою салфетку, прочел такую же надпись.
И следа не осталось от чинного спокойствия: чиновники и полицейские в смятении и страхе — мерещится смерть, поджидающая у выхода.
Опомнился Гринберг, прошептал Ландесбергу:
— Необходимо разрядить обстановку, каждый должен остаться на своем месте. Не велик круг готовивших ужин, быстро найдем виновных.
В беседе с раввинами, как и Гринберг в своем тосте, Ландесберг сравнивал себя с капитаном, а общину — с кораблем, плывущим по двенадцатибальным волнам. Записка — месть пассажиров, которыми жертвует капитан. Точнее, грозное предупреждение мстителей. Гибнет тот, кто колеблется, самое время показать недовольным свою силу и власть. Гринберг прав, надо в корне пресечь заразу.
Поднялся Ландесберг, обратился к гостям:
— Негодяям мало пролитой еврейской крови, они хотят вызвать новые беды, не только для еврейского руководства — для всех жителей гетто. Не допустим! Предлагаю тост за жизнь гетто, за строжайший порядок, который должен поддерживать каждый из нас!
Не гремят одобрения, вчерашние страхи удесятеряются. Спасительная служба в юденрате может стать гибельной.
Неля Шемберг ко всему равнодушна, но это лишь видимость, мучают мысли: «Пойдут полицейские по верному следу — ее и Шудриха гибель неизбежна, пойдут по неверному — пострадают невинные. А может, прав Шудрих, они не найдут следов».
Пять месяцев не выходил Краммер из гетто, встретился со Львовом, шагая в строю отверженных — шестидесяти восьми рабов немецкого хозяина кожевенной фабрики.
Неузнаваем город, еще недавно прекрасные улицы выглядят безутешными вдовами. Поблекли дома, обносился народ. На прохожих лоснится одежда, вся в заплатах, деревянные подошвы их обуви выстукивают страдание и горе. Важно шествуют немцы — нарядные, холеные, сытые, огражденные свастикой, охраняемые гестапо, шупо, полицаями. Они — сверхчеловеки, они — хозяева.
Чем ближе к фабрике, тем больше волнений. Не знает Краммер новой специальности, незнаком с кожевенным производством. Как к нему отнесется хозяин? Рафалович обещал посодействовать, отдал ему весь свой капитал — три тысячи злотых, на них вся надежда. Говорят, управляющий фабрикой пан Давидяк берет подношения, во время акции за взятку разрешил ночевать в цеху.
Пришли на фабрику, отправился Рафалович в контору. Бродит Краммер по фабричному дворику, нервничает, места себе не находит. Что будет, если пан Давидяк откажет?! Не такие большие у него, Фалека, деньги, а Давидяку требуются настоящие работники, от каждого — прибыль. Многие знают, как Давидяк наживается. Раньше предприниматель платил за работу, теперь ему платят за то, что разрешает у него работать. Прогонит с работы — прощай жизнь. И его, Фалека, могут прямо отсюда увести в страшный лагерь, больше не встретится с Ройзманом. А встретится — сможет ли еще раз помочь?
Вышел Рафалович, манит к себе, подмигивает:
— Молись богу, он милостив, взял Давидяк твои деньги. Будешь разнорабочим!
Целый день убирал помещения, носил воду, пилил дрова, подметал двор. Ломит спину, болят руки, стали пудовыми ноги, но давно не был так счастлив — работает, будет жить!
Закончен трудовой день, команда марширует в гетто, а мысли Фалека — на других улицах. Что с Наталкой, Ганнусей? Как сообщить о себе, как получить от нее весточку? Больше не удастся ходить на Кресовую, целый день должен работать в цеху. И с Фирой не встретится, ее к Бородчуку не пошлешь, он, Краммер, — «покойник». Гершону Акселю пришлось подыскать другую квартиру, поселился с рабочими фабрики. Неплохо устроился — нары, стол, стулья и всего девять жильцов. Можно жить, но без Фиры не обойтись. Может, навестить ее попозже, когда совсем стемнеет? Опасно, заметят соседи, кто-нибудь донесет. А если послать за ней Бекельбойма, как будто неплохой парень?
Доплелся до дома, манят нары и не может лечь, пока не поделится своим счастьем с Наталкой. Уселся за стол, сочиняет письмо. После школы Собеского еще не писал, боялся испытывать ненадежную и злую судьбину. Сегодня может сообщить правду, не всю, самое главное.
Весь вечер писал, набралось десятка два строчек. Смотрит на небольшой листочек бумаги: сколько бы времени ушло до войны на такое письмо? Нисколько, такое могло бы быть только из сумасшедшего дома. Сегодня с наслаждением вчитывается в каждое слово: «Любимая! Не надеялся тебя увидеть, дошел до крайней черты. Спасся чудом! Теперь я — Гершон Аксель, разнорабочий кожевенной фабрики на улице Городецкой, 107. Все хорошо, сменил квартиру. Не ищи встречи, будет возможность увидеться — сообщу. Береги себя и Г., ваши жизни — смысл моей жизни, все мое счастье. Вели нас по улицам, и вбил себе в голову, что увижу тебя. Глаза проглядел, видел только нищих, голодных. И думал, родная, как тебе тяжело. Посылок не шли! Я целый день на фабрике, не могу заходить на Кресовую. Питаюсь неплохо, на фабрике