которые до времени должны оставаться в глубочайшей тайне. Смотрители, сморенные водкой, которую я им не жалею, спят по своим каморкам снами праведников, покуда я при свете коптящих свечей заседаю в достойном сем кругу. Тут ведь есть и коронованные особы, а переговоры с ними не относятся к легким. С прежних дней сохранили они беспредметный свой героизм, пустой теперь и без содержания, пламень внутренний, горение в огне какой-нибудь концепции, способность поставить целую жизнь на карту. То, ради чего они жили, одно за другим дискредитировалось в прозе будней, их светильни выгорали, они пусты, хотя полны нерастраченной энергии, и, бессмысленно сверкая глазами, ожидают последних слов своей роли. Как легко сейчас эти слова сфальсифицировать, подбросить первую попавшуюся идею, когда они столь бескритичны и беззащитны! Это наилучшим образом облегчает мне задачу. Но с другой стороны, невероятно трудно пробиться к их разуму, раздуть искорку малейшей мысли, такой сквозняк в их душе, таким бессмысленным ветром продуваемы они насквозь. Пробудить их ото сна — одно это стоило большого труда. Они лежали в постелях, смертельно бледные и бездыханные. Я склонялся над каждым, шепча слова наисущественнейшие, слова, призванные пройти сквозь них электрическим током. Они открывали один глаз. Они боялись смотрителей, притворялись мертвыми и глухими. Только, удостоверившись, что нет посторонних, перебинтованные, составленные из кусочков, они привставали с подушек, прижимая деревянные протезы и бутафорские лжеподобия легких и печени. Поначалу недоверчивые, они предпочитали произносить выученные роли и не могли взять в толк, что можно требовать чего-то еще. И они сидели так, иногда тупо покряхтывая, эти доблестные мужи, цвет человечества. Дрейфус и Гарибальди, Бисмарк и Виктор Эммануил I, Гамбетта, Мадзини и еще многие. Хуже всех соображал эрцгерцог Максимиллиан. Когда я снова и снова жарким шепотом повторял ему на ухо имя Бианки, он безучастно моргал, лицо его выражало неподдельное удивление, а черты не обнаруживали и тени постижения. Лишь когда отчетливо и медленно я произнес имя Франца Иосифа I, лицо его исказилось бешеной гримасой, но это был всего лишь рефлекс, уже не имеющий эквивалента в душе. Этот комплекс давно исчез из его сознания, да и возможно ли было с трудом собранному и заштопанному после достопамятного кровавого расстреляния в Вера Круз, жить с этим распирающим напором ненависти. Мне пришлось обучать его собственной его жизни с азов. Анамнез был чрезвычайно скуп, и я апеллировал к подсознательным проблескам чувства. Я прививал ему начатки любви и ненависти. Увы, уже на следующую ночь выяснялось, что он все забыл. Его более понятливые товарищи помогали мне, подсказывали ему реакции, какими надлежало себя проявлять, и обучение таким образом медленно продвигалось. Он был невозможно заброшенный, внутренне совершенно опустошенный смотрителями, однако же я добился, что при имени Франца Иосифа он выхватывал из ножен саблю, так что однажды чуть не полоснул Виктора Эммануила I, который недостаточно проворно увернулся.

Так случилось, что прочие из великолепной этой компании куда быстрее плохо соображавшего злосчастного эрцгерцога зажглись и вдохновились замыслом. Их пыл не знал границ. Я как мог их сдерживал. Трудно сказать, постигли ли они во всей полноте идею, за которую собрались бороться. Сущностная сторона их не занимала. Приуготованные сгорать в огне какого-нибудь догмата, они были в восторге, оттого что благодаря мне обрели девиз, за который можно самоотверженно бороться и умирать. Я успокаивал их внушением, с трудом убеждая сохранять тайну. Я гордился ими. Какой вождь и когда располагал столь доблестным штабом, столь отборным генералитетом, состоящим из столь пламенных душ, гвардией, пускай инвалидов, но зато каких гениальных!

Наконец наступила та ночь, бурная и полная ветром, до основания потрясаемая в безднах своих огромным и безмерным, что в ней готовилось. Молнии одна за одной вспарывали мрак, мир распахивался, разодранный до сокровеннейшего нутра, являл яркую, ужасающую, бездыханную внутренность и снова захлопывал ее. И плыл дальше в шуме парков, в шествовании лесов, в хороводе коловращающихся горизонтов. Мы оставили паноптикум под покровом темноты. Я шел впереди вдохновенной этой когорты, то и дело спотыкавшейся, взмахивавшей руками, громыхавшей костылями и деревяшками. Молнии сверкали на обнаженных сабельных клинках. Так добрались мы во тьме до ворот виллы. Они были распахнуты. Обеспокоенный, чуя какой-то подвох, я велел зажечь факелы. Воздух заалел от пучков смолистой лучины, всполошенные птицы взметнулись в красных отсветах ввысь. В бенгальском этом свете, точно в зареве пожара, мы как на ладони увидели виллу, ее террасы и балконы. На крыше реял белый флаг. Томимый дурным предчувствием, я вступил с моими .удальцами во двор. На террасу вышел мажордом. Кланяясь, он спускался по монументальным ступеням, нерешительно приближаясь, бледный и робкий в движениях, все отчетливей зримый в пламени лучины. Я приставил к его груди острие клинка. Мои люди стояли неподвижно, высоко вознося дымные факелы, в тишине слышался треск летящего горизонтально огня.

— Где господин de V.? — спросил я.

Мажордом неопределенно развел руками.

— Уехал, господин, — сказал он.

— Сейчас узнаем, так ли это. А где инфанта?

— Ее высочество тоже уехали, все уехали...

Причин усомниться не было. Кто-то предал меня. Нельзя было терять времени.

— По коням! — воскликнул я. — Надо отрезать им дорогу!

Мы выломали двери конюшни. Из мрака дохнуло теплом и лошадьми. Спустя мгновение мы сидели на рвущихся под нами и ржущих скакунах. В стуке копыт о мостовую мы на галопе вылетели растянутой кавалькадой в ночную улицу. — Лесом к реке, — бросил я через плечо и свернул в лесную просеку. Вокруг бушевала чащоба. Она разверзалась во мраке, точно громоздящиеся ландшафты катастроф и потопов. Мы летели в водопадах шума, по взбудораженным лесным дебрям, языки факелов отрывались большими лоскутами и летели вслед нашему растянувшемуся галопу. В мозгу моем проносился ураган мыслей. Была ли Бианка похищена или же низкая порода отца взяла верх над кровью матери и высокой миссией, к каковой я тщетно пытался ее расположить? Просека становилась тесней, превратилась в овраг, за устьем которого открывалась обширная лесная поляна. Там их и настигли. Они уже издали заметили нас и остановили повозки. Господин de V. вышел из экипажа и скрестил руки на груди. Хмурый, он неторопливо шел к нам, блестя очками, пурпурный в сверкании факелов. Двенадцать сверкающих клинков нацелились в грудь его. Мы молча стягивались большим полукольцом, кони шли шагом, я глядел из-под руки, чтобы лучше видеть. Свет факела упал на экипаж, и я различил внутри его смертельно бледную Бианку, а рядом Рудольфа. Он прижимал к груди ее руку. Я спокойно спешился и неверным шагом двинулся к экипажу. Рудольф медленно встал, как если бы собирался выйти мне навстречу.

Подойдя, я поворотился к кавалькаде, неспешно подступавшей широким фронтом, со шпагами, изготовленными для укола, и сказал: — Господа, я напрасно обеспокоил вас. Эти люди свободны и, никем не удерживаемые, уедут без помех. Волос не упадет с их головы. Вы же исполнили свой долг. Вложите сабли в ножны. Не знаю, насколько усвоена вами идея, служению которой я призвал вас, в какой мере она вам близка и стала кровью от крови вашей. Как видите, она потерпела крах по всему фронту. Полагаю, вы переживете это без большого вреда для себя, коль скоро пережили крах и собственной своей идеи. Вы, господа, уже неуничтожимы. Что до меня... но обо мне говорить нечего. Я желаю лишь — здесь я обратился к сидящим в экипаже, — чтобы вы не сочли случившееся для меня неожиданным. Это не так. Я давно все предвидел. Если же с виду я столь долго пребывал в заблуждении, не желая знать, как все обстоит на самом деле, то единственно потому, что не полагалось мне интересоваться чем-то, что не входило в мою компетенцию, не полагалось предварять события. Я стремился выстоять на посту, который уготовила мне судьба, желал сполна осуществить свою программу, остаться верным роли, которую сам для себя узурпировал. Ибо сейчас, вопреки нашептываниям собственной амбиции, с раскаянием признаюсь, что был всего лишь узурпатором. В ослеплении я дерзнул учить писанию, вознамерился быть толмачом божественной воли, в лженаитии ловил едва прослеживаемые в альбоме слепые улики и штрихи. Соединил же я их, увы, всего лишь в приблизительный абрис. Я навязал этой весне свою режиссуру, подвел под ее невероятный расцвет собственную программу и захотел наставить и направить сообразно собственным планам. Какое-то время, терпеливая и равнодушная, она несла меня, едва ощущая, на своем расцвете. Ее невосприимчивость я принял за терпимость, даже за солидарность, за согласие. Я полагал, что прочту в образе ее, лучше чем она сама, глубочайшие ее интенции, что понимаю ее душу, что могу предвосхитить то, чего она сама, взбудораженная своей необъятностью, не умеет выразить. Я не принимал в расчет все проявления ее дикой и безудержной независимости, прозевывал внезапные пертурбации, непредсказуемые в последствиях и для нее побудительные. Я столь далеко зашел в своей мегаломании, что дерзнул

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату