В пятый раз падает и поднимается нож, а Шарль Анрио все еще думает о короле. Какая у него была толстая шея, у этого царственного толстяка… А вот в голове было, по-видимому, совсем немного. Дантон, конечно же, был прав, потребовав показать свою голову народу, – она у него этого стоила. Но с головой короля все же сравниться не могла. Сансон помнил, как он обошел помост гильотины по окружности, держа в вытянутой правой руке голову последнего монарха Франции. Это был почти счастливейший миг в его жизни: он отрубил, как самому заурядному уголовному преступнику, голову французскому самодержцу!
Но стоп… Шарль Анрио делает знак помощникам, уже втащившим по лестнице шестую жертву – того самого молодого человека в изодранной батистовой рубахе с перекошенным от страха лицом, чтобы они обождали. Пора приступать к обмывке люнета.
Уже почти весь эшафот запачкан кровью. Кровь буквально хлюпает под ногами. Ее капли, просачиваясь сквозь доски помоста, сквозь щели корзины для голов, тонкими струйками стекают на землю под эшафотом и собираются в большой яме под помостом, закрытой железной решеткой. Хотя это и невероятно, но Сансону порой в мгновения вот такого затишья кажется, что он слышит, как падают эти капли: кап-кап… кап… – и это очень раздражает его. Правда, бьющего в нос запаха гниющей в ямах под эшафотами крови, о котором столько судачили парижские любители посплетничать, Шарль Анрио почему-то никогда не мог почувствовать. То ли все дело было в его многолетней привычке, то ли сам этот запах был всего лишь плодом воображения некоторых слишком чувствительных любителей порассказать «палаческие ужасы». Таких всегда было в достатке. Конечно же, думал Сансон: человек, увидев перед собой острое лезвие, которое сейчас вонзится в его шею; прижимаясь к скользкой от крови доске; ощущая на себе кровавые, засыхающие на ходу руки его помощников, может вообразить что угодно, – прибавить к запаху свежей крови и экскрементов еще и трупный, – но ведь все дело в том, что с того света не возвращаются. Всякие ужасы о гильотине придуманы теми, кто еще не успел с ней познакомиться.
Глядя на больное от страха лицо шестого номера, Сансон думает о том, что напрасно, напрасно осужденные изводят себя ожиданием казни еще задолго до рокового момента, напрасно они так быстро переходят черту, отделяющую жизнь от темного провала нежизни. Ведь в самом мгновении смерти нет настоящего ужаса. Сансон не верил, что обезглавленный чувствует боль. Да, бывали случаи, когда отрубленные головы моргали глазами или открывали рот, но это были всего лишь посмертные конвульсии, – и в этом Шарль Анрио, сам немного разбирающийся в медицине, был согласен с обоими докторами- филантропами – Луи и Гильотеном, – обезглавливание – самый легкий вид смертной казни. Так что бояться нечего, номер шестой…
Только один лишний миг Сансон смотрит «клиенту» в глаза, и только-только Барре, стоявший сбоку от Сансона, в очередной раз поднимает веревку с ножом, а уже окровавленные части гильотины очищены, – и в следующее мгновение молодого человека уже в почти бессознательном состоянии (Шарль Анрио определяет это по бессмысленным глазам) привязывают к доске.
Нажимая на рычаг, Шарль Анрио окидывает одним взглядом «поле сражения» и видит, что теперь задействованы все его помощники. Теперь наконец-то работа пошла в полную силу. И они молодцы, – думает Сансон, – ему, как главному распорядителю, почти что нечего делать – все действия его команды отработаны до механистического совершенства. Один помощник стоит у лестницы, принимая из рук жандармов очередного номера (седьмого), двое привязывают его к доске, двое очищают окровавленные части (Ларивьер окатывает их водой, а Граммон размашисто сметает большой малярной щеткой с деревянных частей гильотинного станка капли воды вперемешку с каплями красной влаги), двое кладут труп в ящик и один поднимает веревку с ножом. Сансону остается выполнять самое ответственное – нажимать на рычаг.
Он и нажимает его… А потом и еще раз… И еще… И еще… Так проходят седьмой, восьмой, девятый, десятый и одиннадцатый номера…
Двенадцатым номером опять оказывается женщина. Ее крик разносится по площади. Она бьется в конвульсиях на руках помощников Сансона. И тогда шедший совершенно спокойно впереди нее какой-то потрепанный санкюлот, по виду – рабочий-грузчик, тоже впадает в неистовство: начинает бешено кричать, разбрасывая могучими плечами команду Сансона, – его рот открыт, он трясет головой, глаза выкатились из орбит, сальные волосы растрепались, – и тогда Жако со всей силы бьет его по шее рукой, – после чего, подхватив обмякшее тело, он и Легро в один миг швыряют его на доску и толкают ее вперед, кое-как стараясь привязать жертву уже в лежачем положении.
Но крик не замолкает – женщина все еще кричит, и пока его команда пытается управиться с ней у доски, Шарлю Анрио удается рассмотреть ее лицо. Несмотря на искаженные от смертельного ужаса черты, он видит, что она молода и красива. Когда-то на него, а совсем недавно и на его помощников это еще производило впечатление. А теперь… Теперь только беременным дают еще немного пожить…
Доска опускается, ошейник зажимает тонкую белую шею. Крик не прерывается ни на мгновение, даже тогда, когда жертва видит внизу совсем рядом от себя страшные отрубленные головы в корзинке под люнетом, – видимо, в этот момент жертва уже ничего не понимает, – и только гремящий нож обрывает крик на высокой ноте.
Тишина приносит облегчение, нож поднимается, труп убирают, – но Сансон все еще думает о том, что как странно на месте прекрасной женской головки на, видимо, не менее прекрасном теле видеть лишь безобразный обрубок белой кости, омываемой хлещущей струей крови. Впрочем, он размышляет об этом недолго – до следующего номера.
Это монах… Или священник… Хотя по грязной и превратившейся в какие-то лохмотья рубахе этого не понять, но Сансон видит лоснящуюся под жарким парижским солнцем еще не вполне заросшую тонзуру, и его вдруг охватывает легкое раздражение. После красивой женщины – уродливый толстяк, идущий по счету тринадцатым… Но вообще-то для монаха это хорошее число – у самого Спасителя было всего двенадцать учеников, и тринадцатым в их команде был Иуда… Так что ступайте в Небесный Иерусалим, ваше преподобие, и прикажите и нам приготовить там место…
Сансон следит за падающей в корзину головой и за тем, как она находит себе место среди других голов, и поднимает глаза вверх лишь тогда, когда шею очередной жертвы зажимает ошейник. Он вновь не успевает рассмотреть ее лица, что вошло в привычку Шарля Анрио еще с незапамятных времен «ученической» молодости (и подумать только, разве раньше могло случиться такое, чтобы палач не видел лица казнимого преступника?!). Но вообще-то если понадобится, он сможет увидеть любую голову в корзинке, в том числе и ту, лица которой не успел рассмотреть. Да, он сможет ее рассмотреть, думает Шарль Анрио Сансон, нажимая на рычаг в четырнадцатый раз.
Эти лица жертв… Их невозможно узнать – как они изменились! Все черты неузнаваемо искажены, полуоткрытые рты, остекленевшие глаза, обескровленная кожа… Видя эти мертвые головы, вряд ли бы сразу узнали в них своих близких одни, своих любимых – другие, своих детей – третьи.
Пятнадцатая… шестнадцатая… семнадцатая голова… Они падают в его корзину, как спелые яблоки с деревьев, как пушечные ядра на излете, как детские каучуковые мячики, как…
– Покойной ночи, гражданин палач, – говорит Сансону тот самый настырный старик с его тележки, а через минуту его голова уже лежит в корзинке вместе с другими.
Головы в корзинке… Тут уж ничего нельзя поделать, – Сансон знает, что смотреть и сортировать отрубленные головы после каждой массовой казни – его слабость. Знает он и о том, что в Париже эту привычку принимают за жестокосердие и извращенность его натуры. Да, добрые парижане, вы как всегда правы – приписывать ему свои собственные устремления! Это ведь не он, а они плясали вокруг гильотины, раздирали на куски свои жертвы, выдирали у них еще трепещущие сердца, мазали свои лица человеческой кровью! Тем не менее, эти же самые люди придумывали про Сансона различные небылицы, вроде той, что он, честный перед Богом и людьми палач, убил собственного сына, уличенного в воровстве. Так сказать, показал себя бесчеловечным, но справедливым. Точнее, справедливым до бесчеловечности…
Нажимая в очередной раз на рычаг, Сансон вспоминает об этих нелепых слухах и улыбается. Ошибаетесь, ошибаетесь, добрые парижане, как раз он-то и был всегда крепок своим домом. Его жена Мария Анна, его старший сын Анрио, другие его дети всегда были его надежной опорой. Только дома он находил себе настоящее отдохновение и настоящий покой.
Вот и сейчас Сансону вдруг захотелось побыстрее оказаться в своем большом уютном жилище, стать у окна гостиной со скрипкой и сыграть что-нибудь из Монсиньи или Филидора. Или, может быть, и из великого Гретри. А может, и из наиболее любимого им Глюка. Шарль Анрио был большим любителем музыки и почти