же! Так, значит, вы сами сюда приехали, девушка? Господи, да, может, мы все, глупые, перепутали! Скажите, милая, вы не из Киева приехали?
Женщина говорила быстро и по-украински. Люда с трудом уловила смысл ее слов.
— Я из Оренбурга. Андрей, он тоже из Оренбурга.
— Ну вот, говорила я вам! — возмущенно вскинула руку женщина. — Сороки глупые, одно слово — бабы… Такую беду человеку надумать! Вы простите нас. Здесь вчера солдатика грозой ударило, так мы и подумали, что вы родственница ему. А он, голубь, с Киевщины, и фамилия украинская… Вы уж простите нас, глупых.
Людмила не знала, что и сказать. У нее опустились руки. «Украинская фамилия… Ошиблись, значит. Подумали, что я родственница, а у меня русская фамилия и у Андрея тоже…»
— Их часть туточки. Мы сейчас покажем, — заспешили, затараторили женщины, и та, что говорила о солдате с украинской фамилией, она и пошла с Людой за село.
Шли быстро, и женщина, раскрасневшись от ходьбы, все говорила, говорила, видно стараясь отвлечь Люду. Говорила, что пока все хорошо, что солдатик тот жив и его военная санитарная машина почти сразу же увезла в Морское.
Когда до холма, на котором стояла станция, оставалось не более полукилометра, заметили, что навстречу им мчится машина.
Всклубив пыль, машина резко остановилась, из кабины, живой и невредимый, легко выпрыгнул Андрей. Шагнул навстречу. И он, и не он. Побледневший какой-то, в помятой рабочей одежде, осунувшийся, под глазами серые тени.
— Здравствуй, Люда! А я тебя вчера встречал. Сегодня уже и не верил, что приедешь…
Она бросилась к нему и мокрой от слез щекой прижалась к его горячей шее. Всхлипывая, уткнулась носом в открытый ворот гимнастерки.
— Ну что ты, Людочка! Не надо, успокойся. — Прижав Людмилу к себе, он гладил ее мягкие, шелковые волосы, не зная, что делать, что сказать.
26
Старший лейтенант Маслов стоит перед строем роты.
— Кириленко срочно нужна кровь. Первая группа. Такая группа у меня. Кто еще желает дать свою кровь товарищу Кириленка, прошу сделать шаг вперед!
Необычно это звучит, не по-военному: «прошу…» Шаг вперед делает вся рота. То же самое происходит в это время и в мотострелковой части. Только там рядовой Рахматуллаев допытывается у полкового врача, как фамилия пострадавшего от грозы солдата. Знал, мол, он одного хорошего человека с той станции. «Моя с ним вместе…» И умолкает на полуслове. Не говорить же, что сидел на гауптвахте! Тем более что служба идет нормально. Опять отлично стрелял на учениях, и командир обещал снять взыскание. Рахматуллаев убеждает доктора взять у него кровь. Так убеждает, что доктор в конце концов теряет терпение:
— Вы мешаете мне работать! Вы сдали анализ? Всё. Идите, объявят, подходит ваша кровь или не подходит.
— Мой кровь, товарищ капитан, очень хороший. Горячий кровь! Очень поможет человеку, понимаете?
Доктору хочется сказать этому чудаку: «Спасибо, солдат!», хочется что-то объяснить о группах крови, но времени нет, надо спешить, и потому Рахматуллаев слышит:
— Идите, товарищ солдат!
…В Морское пришел командир пограничников:
— Застава готова сдать кровь!
— Спасибо. Уже достаточно, вполне достаточно. Передайте товарищам пограничникам, сделаем все возможное, чтобы солдат жил.
…На тридцать третий пост Воронин не звонил. Туда уехал Маслов. Знали, что на посту обидятся — так оно и было. Горячился Далакишвили:
— Почему в Морском сдавали кровь, а мы нет?
— Хватит уже, да и всех вас надо возить в Морское или врачей отрывать от дела.
Ответ убедительный, но в глазах Резо обида. Никто не знает его дум: «Почему я не первый, самый- самый первый? В газете бы написали: Резо Далакишвили спас товарища! Еще великий грузинский поэт сказал, что друга спасти — это высшая честь!»
Резо, Резо, опять не повезло тебе!
Поздний вечер… Открытое настежь окно в сад. Давно погасли на зелени яблонь блики света от окон дома. На кухне не звякает посудой хозяйка, не кашляет на скамейке у дома куряка-дед. И южная ночь осторожно, на цыпочках, подступает, вливая в комнату прохладу, донося цвиризжание цикад.
Андрей и Людмила сидят на старенькой невысокой кровати. Люда склонила голову на его плечо. Короткие, пахнущие свежестью волосы щекочут шею. Она легонько отстраняется и смотрит в темноте на него. Ему кажется, что Люда улыбается. А может, она сегодня все время такая, ласковая, чуткая. «Какие у нее большие, незнакомые глаза и горячие руки!»
— Андрюша… — Она прижимает его голову к себе и перебирает пальцами короткие жесткие волосы Андрея. Он замирает от счастья, он точно боится ее рук, глаз, ее голоса. — Андрюша, о чем ты думаешь? Скажи мне еще раз, что ты меня любишь.
— Люблю, Люда! Тысячу раз люблю!
— Но ты вздыхаешь? О чем, Андрюша? Пусть тебя ничто не тревожит…
— Я хочу тебе сказать…
— Да? Я слушаю, Андрюша.
— Я не хочу тебя обманывать. Понимаешь…
— Чудак! Милый мой чудак…
— Понимаешь, Людмилка… В институт твой я не иду. Мы будем в одном городе. В нашем городе. Ты в институте, а я в училище. Это ведь все равно… рядом, все равно вместе, да?
— Да…. Я почему-то чувствовала…
— Я другим быть не смогу… Ты молчишь?
— Я не молчу. Я сказала: «Да, ты, наверное, другим быть не можешь».
Голубой полумрак. Уже почти ночь. Странное, непонятное молчание…
«Нет, не любит он меня. Не любит… Обидно. Пустота какая-то… О чем он сейчас говорил?.. И зачем? Глупый упрямец. Если бы даже он обманул меня, я бы, наверное, ни о чем и не думала. Странная ночь. Теплая, как зола, южная ночь. Я и он. Он — чужой…»
— Людмилка, знаешь… мне скоро уходить…
— Куда?
— Увольнение… Оно не бесконечно. Да и ребята на точке… Я должен…
— Да, конечно… Детки малые плачут, сами не заснут. Иди, Андрюша. Иди. Посмотри, как сладко твои ребята спят. А им все равно — есть ты или нет.
— Мы увидимся еще завтра… Утром… Будет утро… Что?
— Я ничего не говорю.
«Нет, эта ночь не для него! Не для него! Пусть будет себе на здоровье всю жизнь военным. А я-то было раскисла, разнюнилась: мой солдатик… Мой любимый. Мой суженый. Завтра же утром уеду».
— Да, ты должен быть военным! Так будет у тебя всю жизнь. Все дни и все ночи твои и не твои. Всегда — долг, долг, долг… Для этого надо родиться. Но все равно, поцелуй меня крепко, чтобы я запомнила…
Он слышал и не слышал. Думал и не думал. Ветер шелестел в листве сада, раскачивал ветви и словно досадовал на что-то, взвешивая на ветвях упругую тяжесть созревших плодов, которым пора упасть, а они