жить на те 50-55 руб. которые я получу в этом месяце за ежедневную беготню по массе уроков. Невольно я остановился перед каким-то рестораном; впервые я вошел в „настоящий ресторан“, где лакеи насмешливо осмотрели мою неказистую тужурку и изломанную фуражку. Я заказал обед и бутылку вина: пока ел и пил, я чувствовал, что моя совесть делает последние попытки протеста, что я скоро успокою ее софистическими доводами. Жгучую краску на лице вызвало воспоминание о годах крепости: я поспешил согнать ее пивом.

Придя домой и отдав деньги жене, которой я сказал, что буду принят в университет и что получил еще работу по составлению отчетов, чем ее очень обрадовал, я молча нагнулся над кроваткой дочери и долго смотрел на нее: невеселые мысли теснили голову; хотелось бежать от людей, от себя, от всего мира. Ночью опять видал кошмарные сны…

Утром написал отчет, потом побывал у нескольких товарищей, перед которыми чувствовал себя отвратительно: так и ждал каждую минуту, что кто-нибудь назовет меня провокатором. После пошел с несколькими в пивную, где за пивом и раками (недавно еще недоступная для меня роскошь!) я окончательно угомонил свою совесть: пил за свободную науку и университет, за смерть Кассо, поминали товарищей. Пиво отуманило мозг, заставило на несколько часов забыть о том, что через 6 дней надо идти подавать отчет, что придется жить вечно раздвоенной жизнью, что настанет момент, когда и сам не сможешь отличить лжи от правды. Особенно жутко вспоминалось о годах одиночки: зачем я просидел два года, если теперь согласился на предательство того же народа, за освобождение которого попал в крепость… Я тогда не понимал, что именно эти-то два года и сделали меня безвольным, слабохарактерным, безразличным ко многому. Только много позже я понял, как тюрьма развращает человека, как постоянное одиночество заставляет человека приучаться смотреть на все с одной точки зрения, уменьшает количество нравственных принципов, что и при-{266}водит к абулии, столь характерной для всех провокаторов. Позже я понял, что чтение книг, переполнивших в 1909 г. тюремные библиотеки, - Ремизова, Кузьмина, Зиновьевой-Аннибал, Ауслендера, Маурина и др. наложило на всех заключенных печать раздвоенности: ведь мы читали целые дни; книга была буквально нашей жизнью; и когда после „чистки“ жандармами библиотеки ее наполняли полупорнографические произведения годов реакции, мы невольно поддались влиянию этих книг, от чтения которых горело лицо и являлась жажда половой жизни.

Долго описывать то, как понемногу охранники „учили“ меня. Через несколько времени со мной познакомился начальник охранки фон Коттен, человек тяжелый, грубый, рассказчик нецензурных анекдотов, проникнутый „собачьей верностью“ самодержавию. Он и Добровольский понемногу расширили круг моей деятельности. Сначала у меня только спрашивали, можно ли такому-то дать „благонадежность“, на что обычно я говорил „да“; однако, скоро мне пришлось писать отчеты о настроении студенчества. Я писал эти отчеты без фамилий студентов, за что и получал выговор.

– Что вы все говорите, будто не знаете, кто говорил… А у нас есть сведения, что не только вы его знаете, но даже он с вами разговаривал перед речью. Не годится, знаете, вести игру на два фронта… Иначе придется нам расстаться. А тогда, чтобы обезвредить вас в политическом отношении, мы как-нибудь сообщим о наших беседах… Я это говорю к слову. Надеюсь, что вы сами поймете, что должны честно сообщать обо всем происходящем… Ведь мы от вас не требуем провокации, а только желаем, чтоб мы стояли за au courant всех событий.

Я был поражен: о моей беседе с оратором знало 2-3 человека: следовательно, около меня есть кто-то, кто следит за мной. С того дня я начал подозревать всех окружающих в службе в охранке. Попытка не ходить в университет не прошла.

– Вы должны отказаться от части уроков; ведь они дают вам гроши. Вы должны быть в курсе движения, конечно, {267} по возможности избегая выступлений… За пропущенные уроки получите отдельно.

В эти дни у меня являлось желание пойти к кому-нибудь из известных общественных деятелей и рассказать ему все. Но к кому? К профессорам я не мог, так как узнал, что кто-то „освещает“ не только их общественную деятельность, но даже интимную (напр., проф. Э. Д. Гримма). К общественным деятелям - но почти о половине их сообщались в охранку такие факты, что я поражался: имена, горевшие для меня когда-то светочем на недосягаемой высоте, оказывались запятнанными взяточничеством, развратом, доносами, плагиатами, беспринципностью и пр. Кроме того, подленькое чувство самосохранения заставляло таиться и молчать: грозный вопрос, куда девают разоблаченных провокаторов, стоял передо мной денно и нощно. Жить стало безумно тяжело: целыми днями беготня по урокам, по ночам писание очередного „доклада“ к четвергу и подготовка к экзамену. Часто казалось, что я не в силах дальше жить: приходилось прибегать к обычному русскому лекарству - водке, дававшей на время забыть весь позор своей жизни. Скоро из меня выработался добросовестный доносчик: я уже боялся что-нибудь пропустить в доносе, так как надо мной висел дамоклов меч - разоблачение охранкой моей деятельности. Единственное утешение для меня было то, что никому вреда пока не было: ни арестов, ни обысков пока охранка не делала.

Я не буду говорить о том, что я испытывал за это время: бессонные ночи, подозрение, что каждый видит во мне предателя, боязнь будущего и отчаяние, отчаяние без конца и просвета впереди. Часто я ловил себя на мысли, что желаю смерти дочери: ее смерть развязала бы меня, дала бы смелость покончить с этой двойственной жизнью тем или иным способом. От жены я отошел: у нее была другая личная жизнь, и я стал тем одиноким, каким остаюсь посейчас и останусь навсегда. Тщетно иногда я искал себе забвения в вине: даже оно не всегда давало забыться от того голоса в глубине сердца, который днем и ночью кричал: „Предатель, доносчик, провокатор!“. Мне казалось, что на улице, в театре, в {268} трамвае публика глядит на меня с усмешкой и говорит тихо: „Шпион“. И на эти муки я был обречен на всю жизнь.

А „работы“ прибывало: в ноябре университет вновь заволновался, так как Кассо продолжал давить всякое проявление автономии; слухи о предстоящих увольнениях профессоров, о новых ограничениях студенческих кружков, об уничтожении „общего коридора“ и разделении университета по курсам и факультетам (проект, внушенный Кассо… фон Коттеном, стремившимся изолировать факультеты по примеру Московского университета) ежедневно росли. Стало ясно, что без волнений не обойдется. Охранка уже к Рождеству имела список „руководителей“ будущего движения, причем 3/4 этих фамилий были мне неизвестны. В январе я получил приказ - бывать ежедневно в университете, не пропускать ни одной сходки, а главное - познакомиться с рядом студентов, которые „должны были стать во главе движения!“. Попытка „заболеть“ не прошла: на нее было ответом нешуточная угроза в виде рассказа о сотруднике, который не захотел в нужную минуту дать сведений, затем был арестован, через 3 дня освобожден, после чего был арестован и выслан ряд его товарищей, якобы выданных им! Этот „рассказ“ произвел на меня ужасное впечатление, тем более, что во многих случаях были мне указаны лица, о которых я знал мало, а охранка сообщала все подробности вплоть до того, что „N такого-то числа заболел такой-то болезнью и боится ехать к жене!“. Я понял, что не мне бороться с охранкой и ее помощниками, и отдался течению.

Быстро шли дни. Наступил пост, начались беспорядки. Старые студенты в большинстве не принимали участия в них; волновались первокурсники, вызвавшие своим срыванием лекций назначенных профессоров введение в университет полиции. Готовились обструкции, предполагались даже террористические выступления. Охранка „испугалась“: за волнения предыдущего года она получила не благодарность, а выговор за „непредусмотрительность“; в результате был решен ряд арестов. С ужасом я слушал, когда фон Коттен с мерзкой усмешечкой говорил „о необходимости изъять ряд лиц из обращения“: среди них были славные юноши, хоро-{269}шие товарищи Т. и К., далекие от сознательной принадлежности к партии… Фон Коттен доказывал, что арест необходим, что он ничем им не грозит, кроме „двухнедельного“ сидения. Я слушал, как убитый: никакого желания, кроме как броситься куда-нибудь в угол, убежать, спрятаться от себя, не было…

провал

Аресты были произведены… Движение в университете пошло на убыль, и никто из арестованных не пострадал особенно серьезно, так как ни для суда, ни для административной высылки не было оснований. Пережил я за это время ужасные дни и еще более ужасные ночи: днем и ночью стоял передо мной образ Кости Т., в аресте которого я больше всего винил себя. Другим мне удалось облегчить участь после приезда Добровольского, уезжавшего за границу. Д. был недоволен „преждевременным арестом“, считал глупыми поступки фон Коттена и боялся, что я „без пользы провалился“. А я ходил целые дни в полупьяном состоянии: с утра я пил водку, стараясь забыться, отогнать ужасные мысли о людях, сидящих за решеткой. Еще ужаснее было, когда родственники арестованных приходили ко мне за советами: после их ухода я

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату