оставаться под одной крышей с Николаем. В общем, переполох получился изрядный, и Вар-ка пришлось помучиться, чтобы выправить ситуацию. Николаю было стыдно: мог и сам догадаться, что здесь монополию на работу с металлом держит кузнец, который совсем и не ремесленник-мастеровой, а страшный колдун- заклинатель!
Береза наконец завалилась, причем почти в нужную сторону, и Николай решил передохнуть:
– Слушай, Вар, похоже, что мы тут застряли: дружинники нас добровольно не выпустят, а воевать с ними нельзя, потому что отвечать за это придется местным мужикам.
– Хорошо, что ты это все-таки понял.
– Да я, собственно, и раньше… Почему же амулет-то молчит? Если в недалеком прошлом этой реальности произошло некое событие, то явно не здесь – мы на какой-то дремучей окраине.
– Может, это и так, но у нас с тобой пока нет выбора. Придется обходиться тем, что есть. Кое-какие догадки у меня проклевываются, но, я думаю, делиться ими еще рано.
– Тогда надо что-то придумывать с одеждой. Да и ноги уже подмерзают. Похоже, нас никто не собирается ставить на вещевое довольствие.
– Скажи спасибо, что хоть кормят и не пытаются принести в жертву какому-нибудь Триглаву!
– Ну, может, еще и попытаются. А вот кормят-то зачем? Исконное народное гостеприимство?
– Привет, Коля! Какое гостеприимство?!
– А что же тогда?
– Это же так просто: любой чужак, любой пришелец изначально – по определению – является носителем зла. Это, по-моему, подход универсальный. У животных и совсем уж первобытных людей способ защиты самый простой – убить или прогнать. У тех, кто уже научился мыслить абстрактно, задача сложнее. Они понимают, что этого недостаточно, – зло может отделиться от своего носителя и станет только более опасным: ты меня прогонишь, а я обижусь и наведу на тебя порчу – у тебя зубы заболят или задница отвалится. Поэтому гораздо надежнее чужака задобрить, предложить ему отказаться от своих злых намерений. Для этого вырабатываются обряды, первоначальное содержание которых потом забывается. Наверное, смысл еды (или даже женщины) для гостя такой: подтверди через вкушение (или совокупление), что не причинишь нам зла. Попробуй-ка представить «непротокольный» финт: встречает на пороге хозяйка с караваем, а гость подходит, благодарит и, не куснув даже, – боком-боком в дом! Это что будет?
– Сказать, что это будет бестактность, – не сказать ничего!
– Отказ от хозяйской еды, от предложенной женщины – это демонстрация неприкрытой враждебности.
– Допустим! Но мало ли какой смысл был в обряде первоначально, Вар! В нашей-то реальности он давно изменился: это демонстрация любви к ближнему, то есть показательное выполнение требования, которое есть во всех мировых религиях. И страх перед гостем давно уже ни при чем. Скажем, в Европе и Штатах обряд хлебосольной встречи почти выродился – они слишком долго были сытыми. Зато в России память о голоде жива, и ради гостя принято опустошать холодильник.
– Может быть, твои европейцы просто ушли на полтысячи лет дальше от языческих суеверий? Хотя что-то в этом, кажется, есть – надо подумать…
– Не получится, – вздохнул Николай. – Вон, посмотри: по наши души, небось, едут.
– По наши, по наши, – согласился Вар-ка и добавил: – Коля, я тебя очень прошу: что бы ни случилось, терпи до последнего и не вмешивайся! Ты же знаешь, что граница между добром и злом в этом мире проходит совсем не там, где нам кажется, – не ошибиться просто невозможно!
– Ох-хо-хо-о…
Всадники были уже близко, и пришлось браться за работу.
Приветствовать трудящихся воины, конечно, не стали. Некоторое время они молча смотрели, как один рубит ветки на поваленном дереве, а другой обдирает кору при помощи тупой железки с двумя ручками. Лютя был простоволос и одет, поверх рубахи, в безрукавку из волчьей шкуры мехом внутрь. Свен же в полном боевом облачении – островерхом шлеме и в кожанке с плотно нашитыми железными бляхами. Он-то и подал голос первым:
– Эй, ты! Как тя? Варук, что ли? Со мной пошли! Деды, небось, уже все справили.
– Ну, началось! – застонал Николай.
– Только не рыпайся, – еще раз попросил Вар-ка и, оставив инструмент, покорно поплелся за всадником.
Николай затосковал: общество Люти его совсем не радовало – от дружинника просто веяло то ли злобной радостью, то ли радостной злобой. Пока Свен и Вар-ка были близко, воин молчал, а потом выдал:
– А чо, бродяжка, не спытать ли твою сказку?
Место это приметил воевода давно: не шибко удобно, да лучше-то близ селища и нету. Се – роща, клок леса невеликий, меж старой гарью и новым пожогом. А посередь той рощи дуб стоит – самое Перуново место. Вокруг дуба повелел Свен место расчистить и без нужды сюда не ходить. А в стороне заказал сложить сруб-колодец из дерев сухих и добротных. Оно, кажись, и ни к чему пока, да пусть будет: нужда случится, так не враз и сыщешь топливо-то, особенно зимой.
Нынче, чуть свет, повелел он старейшинам взять с собой чего требуется и в Перунову рощу всем подаваться – место готовить, обряд творить и его дожидаться. Когда по селищу бабы начали куров ловить, обеспокоился Свен: ну, как вопросят молодые вои, по чьему слову переполох? Однако же те, как угнали в лес смердов, так и не показывались. Лютю он при себе держал, а как Варука-волхва потянул с собой, Люте наказал за вторым побродяжкой глядеть, дабы не сотворил чего.
Прежде чем в рощу войти, остановился воевода у сруба – костра погребального, хмыкнул довольно: «Молодцы смерды – лапами свежими еловыми накрыли, чтоб, значит, снегу внутрь не навалило».
Вар-ка, конечно, очень хотелось спросить, куда и зачем его ведут, но он справедливо полагал, что воевода, скорее всего, не ответит – праздные вопросы здесь не в чести. В конце концов они оказались возле небольшой рощицы, состоящей из тонких кривоватых берез и кустов. На опушке ее Свен осмотрел странное сооружение из сухих неошкуренных стволов, уложенных прямоугольником и покрытых сверху еловыми ветками.
Примерно в центре березового лесочка темнело дерево другой породы, судя по немногим оставшимся листьям, молодой дуб. На несколько метров вокруг его ствола палые листья были сметены, а сухая трава вырвана. На одной из нижних веток висели кверху лапами два обезглавленных петуха, а чуть в стороне из некрупных валунов была сложена пирамидка, верхние камни которой удерживали вертикально короткий столбик – грубую деревянную скульптуру, изображающую голову и часть туловища человека с едва намеченными руками. Возле пирамидки в землю воткнута палочка, к которой ремешком привязан за ногу живой петух. В стороне плотной кучкой жались крестьянские старейшины – все семеро, включая деда Пеха и старшинку из Нижней Онжи. На них рваные меховые тулупы, меховые же колпаки, обуты в безразмерные лапти – в общем, прямо бояре!
– Ну, чо, деды? Замерзли, поди? – прорычал воевода.
Ему не ответили, зато скрюченный старикашка с трясущейся головой заорал козлиным голосом:
– Чо? Чо сказыват-та? Не слышу чой-та!
Старичка не сразу, но уняли. Свен меж тем отвязал петуха и опустился на колено перед статуей:
– Прости, батюшка: кура-то мне оставили не больно тушистого. Прими, чем богаты, да не серчай на люди твоя…
Проговорив до конца ритуальные фразы, воевода свернул петуху шею, потом оторвал голову и окропил статую кровью. Судя по цвету древесины, такую операцию над ней проделывали множество раз. Свен долго и пристально всматривался в кровавые потеки на деревянном лике, пытаясь угадать то ли настроение бога, то ли свою судьбу. Наконец он поднялся и протянул дедам обезглавленную птицу:
– Не жмитесь вы тама. Курa вот подвесьте возле тех да сюда придвигайтесь: потолкуем пред лицом Перуна-батюшки.
Обезглавленный петух занял место рядом с двумя своими собратьями, а деды все такой же плотной кучкой подошли чуть ближе.
– Слыхал я, старые, слово верное. Потому верное, что и сам зрю – не слепой чай. Собрались вы, сердешные, в бега дальние. Муки великие принять готовы, лишь бы не жить под рукой княжьей. Так ли се?