на то они и евреи.

Сейчас на улице уже появились хорошо побритые дядьки в черных длинных пальто, и от них пахнет иной жизнью. И они не из обкома, и не евреи.

Люди же по-прежнему окунаются в бедность, как в счастье не думать, не стать другим. Ну умойся, сволочь. Ну брось пить. Ну ищи работу, где заплатят хорошо. Ведь из-за тебя на стройках турки и украинцы, ты же не хочешь работать, потому что не умеешь. Или наоборот. Одним словом, я медленно и верно становлюсь плохим человеком, потому что перестаю любить людей. Вот один такой в раже хотел меня подстрелить с крыши. Он что, по спине моей узнал, что я не хочу жить с ним в одной куче? Значит, узнал.

В общем, мне уже стыдно за свои мысли, потому что любить и ненавидеть всех нельзя. Такого права у человека просто нет. Отдельный может любить отдельного. Нельзя брошенной женщине разжигать в себе пожар для всех от собственной личной неустроенности. Это довольно стыдно. Я беру себя в кулак, «собираюсь в кучку». Горе ты мое, моя головушка! Твои бы мысли да в мирных целях. И я иду по городу, ища глазами тех, кто пусть не в длинном черном пальто, а в короткой, с чужого плеча куртке, но не упал в движении жизни, а живет так, что у него не плачут дети. Иногда такие попадаются. Мне хочется с ними поделиться последним, подать, но они-то ведь не просят.

Мне же впору самой идти на паперть. Денег катастрофически не хватает. Хоть караул кричи. Я подумываю, не стать ли мне челночницей? Ведь от них, что бы ни говорили, пользы человеку больше, чем от моих репортажей с открытий, презентаций и прочей хрени.

Поливаю эту мысль каждый день.

Но тут позвонила Танька. В суете добывания средств к существованию я почти забыла и ее, и ее очаровашку дочь, и тот странный день рисования. Как говорит моя соседка, кстати, челночница, (странное тут слово «кстати», ведь может статься – для нее совсем и не кстати), так вот, она говорит: «Просыпаешься утром в понедельник, а вечером уже пятница. Ты не знаешь, куда делась неделя?» Говорят, так остро чувствуют бег времени старики – как последний момент спуска с горки на всей скорости. Но мне-то двадцать четыре! А я тоже пытаюсь хватать время руками, как пущенный в меня мяч на выбивание, который пролетает выше моих подпрыгнутых пальцев.

– Приди, – говорит Татьяна. – Только заходи с парадного и лучше засветло.

– У меня времени чуть, – отвечаю я. – Заскочу на пять минут.

Она смеется в трубку. Я раздражаюсь – это что, смешно, что у меня нет времени? И что значит зайти с парадного? Разве я замечена во влетании в форточку там или влезании в окно? Ах, да, спохватывается память. Когда поминали папу, входили с производственного входа – так называла черный ход Татьяна. И правильно, между прочим. Он был светлым и чистым, этот черный ход. И там тоже пахло ванилью.

* * *

Из окна троллейбуса вижу: к чайной стоит очередь. Ну и как будет выглядеть мое «Я на пять минут к заведующей»? Страсть как не люблю такие ситуации. Всегда вслед услышишь хамское шипенье.

Но когда я подошла ближе, я поняла, что это не очередь: люди разглядывали витрину. За стеклом на огромном блюде какого-то невероятного белого цвета была моя Алиска. Я уже забыла этот рисунок и теперь смотрела на него как на чужой, хотя, честно говоря, наполовину он таким и был. Лукавая глазастая девчонка, видимо, что-то выговаривала парящему перед ней наконечнику ручки. Но я ведь это не рисовала! Вокруг же Алисиной головки, по всей окружности блюда, существовали в странном общении Алисино ухо и изгиб ее губ, завиток волос, выскочивший из шапки, и слегка приплюснутый кончик носа, к которому тянулась бабочка—брошка с ее же платья. То есть все мои почеркушки играли в этой картине как бы роль греческого хора, и этот хор странно двигался вокруг девчонки. Это была не аберрация. Они на самом деле двигались вокруг головки. А наконечник, которым водила Алиса на материнском столе, указывал точнехонько на чашку с чаем и надпись, сделанную детской рукой: «Чаепитие со сдвигом и художником». Витрина была что надо. Она была и смешная, и артистичная, и зазывальная.

Я влетела в кафе. Танька, видимо, наблюдала за мной из окна.

– Ну? – спросила она.

– Кто это все сделал? – ответила я.

– Ты!

– Брось! Что я свое не отличу от чужого?

– Чужая механика и электроника, – сказала Татьяна. – Все остальное твое, только правильно расположенное. Да! Еще Алиска сама писала вывеску. Я ей заплатила гонорар.

– По-моему, получилось здорово.

– Не то слово! Получилось, как ни у кого. Целый день стоит народ.

Я вижу, что в самом кафе тоже что-то изменилось. В центре большой стол, по углам отдельно маленькие. Столы крутящиеся.

– Как в репинском доме, – говорю я.

– Ой, не говори! Мне уже это сказали. Немного взяло зло, что такое уже было. Мне нужен был сдвиг. Сдвиг! Понимаешь?

Она ведет меня в кабинет и вручает конверт. Я нахально лезу. В нем пятьсот долларов. Я сроду не видела такой кучи денег. Однажды мне в одном «глянце» дали двести долларов, так у меня чуть крыша не поехала. Я отнесла их родителям, объясняя, что это на случай непредвиденных лекарств. Родители долго разглядывали бумажки, и я до сих пор не знаю, что с ними сталось. В случае с папой они помощью не оказались.

– Теперь дальше, – говорит Татьяна. Будешь приходить раз в неделю, я соображу, какой день лучший, рисовать моих посетителей. Условие с ними такое. Неделю портрет висит в кафе, потом на чашке с блюдцем я продаю его хозяину. Если хотят взять с пылу с жару, живой рисунок – без возражений. И все деньги твои. Если же кафе попользуется рисунком, а потом переведет его на посуду, деньги пополам. Тут у меня расчет. Зная, что висишь на стенке, человек придет и раз, и два, и три, и еще знакомых приведет. Конечно, у тебя будет сначала много детей, Алиска очень привлекательна, и все хотят такую же. Затея ясна?

Пятьсот долларов кружат голову, но сама мысль о такой работе кажется все-таки нелепой. Разве я это умею?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату