Я отказалась от штатной работы. Выяснилось даже худшее, чем я думала. Должность была трижды зависима от трех начальников.
Первого сентября Алиска была прелестна в новом костюмчике и со стильной стрижкой, на которую я угрохала весь свой рублевый гонорар. У меня еще остались доллары от Игоря. И жить надо было очень осторожно.
Трахнутое дефолтом время потребовало каких-то новых слов и новых поступков. Двадцатилетние мальчики и девочки так жарко дышали в затылок, что или надо было сгореть под их огнем, или убежать от них далеко-далеко, чтоб не догнали. Я побежала.
Я вернулась к рисованию, взяла на себя изокружок в Алискиной школе. Меня купили задешево, но я понимала, что с моим чашечным опытом я много и не стоила. Мы стали рисовать доски, ложки, все что попадалось. Детям нравилось, это было веселое баловнё, где дети (до десяти лет) раскрепощались и веселились.
Одновременно я заплатила деньги за курсы ландшафтного дизайна. Это модная такая штука под девизом «сделайте мне красиво». Собственно, что тут плохого? Но ведь до того мы выкорчевали, измутузили несчастную природу до полного ничего, остались одни пни, и вдруг углядели где-то, что хорошо класть рядом с пнями валуны, а в пни всандаливать китайские фонарики, и привозить откуда-нибудь экзотические кусты в огромных вазах-чанах в расчете на то, что те признают нашу землю своей и пустят корни. Цветочки-кусточки-иммигранты, вынужденные переселенцы. Ландшафтный дизайн – по моему простому разумению – это метафора всех русских преобразований от Олега вещего до Владимира тощего. Сначала изничтожить, истоптать все до куликовских черепов, а затем… затем высадить нечто эдакое, чтоб било размахом по глазам. Мне досталось так называемое созидание. Ну и радуйся, дура, говорю я себе, что ты в той команде, которая просо сеяла, сеяла. Ведь следом идут те, кто все вытопчет, вытопчет, идут непременно. Чай не где-нибудь живем – в России. За осень и зиму меня обещали научить украшать угодья и дворики не самых богатых людей, средних. На богатых делянках уже осели зубры. У меня в новом деле обнаружилось полезное качество: видеть шарм на любом неказистом пространстве. Мне нравятся кирпичные обломки старых печек, самые что ни на есть корявые деревья и нахально растущая бузина, у которой дядька, как известно, прописан в Киеве. А пни я просто обожаю. Особенно трухлявые.
Я была так замотана, что общалась с мамой только по телефону. Звала ее к себе в гости, но она упрямилась. Дело было в Алиске. С точки зрения мамы, я была последней свиньей, отдавая свое время чужому ребенку, тогда как мать… Истерзав себя такими мыслями, я сама ехала к ней, каждый раз отмечая, насколько меньше ее становится, как усыхает ее плоть. Приходила мысль о страшной болезни, которая до поры до времени не оказывает себя болью.
Но маму съедало одиночество. В сущности, ведь не окончательная старуха, еще нет шестидесяти, она провалилась в пустоты времени. Сейчас я была бы даже рада, чтоб она ходила на свои партийные спевки, но она, идейная и принципиальная, как-то тихо отошла от всего этого.
– Мы потерпели поражение, – сказала она. – Нас предал комсомол. Он уже давно был растлен и алчен, а мы ему умилялись.
– Господи, мама! – говорила я. – Растленна была сама идея: загнать всех людей в общее счастье. А счастье – оно отдельное, оно для каждого свое.
– Брось, – говорила мама. – Лучше общее, пусть и не получившееся счастье, чем отдельное на каждого горе.
– У каждого свой путь, – бормотала я, потому что мамина, пусть и пожухлая, пусть и траченная молью убежденность была сильнее моего весьма уязвимого индивидуализма. Я трепыхалась, карабкалась, я старалась, но разве я была счастлива? Я сводила концы с концами, это да. Я перестала быть боякой и трусихой, у меня в доме жила замечательная девчонка, которая специально для меня перевела с английского одну из своих любимых песен, понятия не имею, чью.
– Это тебе, – сказала она.
Могла ли я в свои двенадцать написать такие слова? Так, может, это и есть главное: «У меня есть свобода». А куда мне девать кровь на грубом пистолете, от которой у меня по спине мурашки? Но разве можно выкидывать из песни слова? Все вместе и есть песня, которая кончается: «Я превыше всего, выше себя».
Я понимаю: это исторический реванш за долгое унижение и истребление человеков. Реванш за согбенные головы людей, за гетто в том числе, но разве нам сейчас нужен реванш? Я говорю Алиске, что песня мне не нравится пистолетом.
– Инга! Но это же просто слова!
– Просто слов нету, – говорю я. – Каждое слово – это маленькая пулька, которая может пролететь мимо, может ранить, а может и убить.
– Но ты же живая.
– Я раненая. И мне больно.
– Давай я тебя перевяжу! – И она тянется ко мне. – Ну, где твоя рана, покажи!
Все превратили в шутку, но душа моя стонет: я не знаю слов для девочки. Я не мать.
Я купила для нее диванчик и секретер и поняла, что скоро нам в одной комнате будет совсем тесно. Алиса по-прежнему прописана в большой трехкомнатной квартире своей матери, которую сдает бабушка. Мне страшно подумать о том, что предстоит, если я начну тяжбу. Она живет у меня уже второй год, но я ей никто и звать меня никак, тогда как есть живые и здоровые бабушка и дедушка, но они ни разу не